das schloss | ||
ДАТА: 9 августа 2022 | МЕСТО: Съемная квартира где-то на Паффапод драйв | УЧАСТНИКИ: Norman Lambrecht, |
несведущий человек действует смелей. |
Отредактировано Aleksandr Krum (2017-08-10 02:32:21)
Harry Potter: Utopia |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Harry Potter: Utopia » ЗАВЕРШЕННЫЕ ЭПИЗОДЫ » das schloss
das schloss | ||
ДАТА: 9 августа 2022 | МЕСТО: Съемная квартира где-то на Паффапод драйв | УЧАСТНИКИ: Norman Lambrecht, |
несведущий человек действует смелей. |
Отредактировано Aleksandr Krum (2017-08-10 02:32:21)
Крам сосредоточено пересчитывал плитку на потолке ванной, ясно представляя перед собой лист бумаги и ментально записывая туда данные. Казалось, что так легче - давать своему мозгу определенное задание и сосредотачивать все внимание именно на нем. Так лучше - функционировать на одних базовых инстинктах, не позволяя сознанию отвлекаться на настоящие проблемы.
А проблемы были. Проблемы представляли себя ментальными фотографиями светловолосых мальчиков, улыбаясь ядовито-приторно губами, смеясь над ним, словно над украденной Персефоной смеялся весь Олимп, заворачивая его сознание в беспросветную тьму сожаления и желания вернуть все спять, забрать, не отдавать себя, свое сердце, свои слова и свои глаза. Он чувствовал, будто все органы его извлекли и поместили перед ним в прозрачных резервуарах, чтобы он смотрел и не мог даже пошевелиться, завернутый в кокон собственного безразличия на пару с оглушающей немотой его собственной души. Которой, пожалуй, и нет. Андрей в его жизни произошел три года назад, а в прежнее состояние Алекс так и не вернулся. Он не думал, что сможет когда-либо снова стать тем, кем был когда-то давно, умеющим так безразлично влюбляться во всех вокруг, надеяться на что-то светлое и так непохожее на тот пиздец, который он видел каждый день в собственном детстве. Все еще преследовала картинка его бездыханного тела в гробу, вокруг которого нет никого – тот старый кошмар, который после побега Ники появляется все чаще. Мысль о сестре распотрошила всю его концентрацию и выкинула на пол его кости, заставляя их греметь по кафелю и напоминать ему о тишине, которая будет преследовать его вечно.
Потому что Александр Крам никогда больше не полюбит.
Вставать с пола не хотелось, потому что тот, казалось, понимает его лучше всего в этом мире, но за стеной Алекса ожидал единственный все еще остающийся рядом человек. Лучший друг, лучший собеседник, лучший Норман. Какое-то непонятное светло-вязкое чувство наполнило его внутренности, разливаясь по венам и сжигая до пепла кожу, добираясь до ногтей и выдирая их, испепеляя волосы, выливаясь в глаза. То ли нежность к Норману, то ли всепоглощающая ненависть к самому себе. Он идет в соседнюю комнату и видит перед собой якорь его существования в последние два месяца. Норман стоит к нему спиной, что-то колдуя над своими колбами, и Алекс позволяет себе несколько секунд слабости. Его единственной, мать его, слабости.
Видите ли, когда обещаешь, нет, клянешься себе, что никогда больше не будешь любить, что никогда больше не привяжешься, никогда больше не позволишь кому-то забраться к тебе под гортань и поселиться там раздражающим взмахом крыльев бабочки, то тебе стоит избавиться от тех, кто уже там, дабы освободить место для пустоты. Норман – его крылья, и его якорь, который все еще, одним своим существованием, заставляет держаться здесь, не сорваться из страны или с утеса, не закрыться в клетке из собственных ребер и не забыть навсегда, что там еще что-то должно быть, что-то неосязаемое и жизненно необходимое, которое всеми фибрами тянется к теплу.
Алексу холодно. Ему в последнее время всегда холодно.
Норман теплый, когда Алекс обнимает его и утыкается лицом в плечо. Всего год назад он смотрел на Ламбрехта свысока, но сейчас тот уже выше, и Саша находит какое-то садистское удовольствие в том, чтобы сжимать бедра Нормана в попытке приподняться выше и прижаться губами за ухом Ламбрехта, целуя слегка и шепча ему гениальный бред, оставляя самого себя гадать – на что Норман реагирует сильнее – на касание или на цитаты, на Алекса или на давно погибших безумцев.
Хотя, кто из них не погибающий лунатик?
— Я видел лучшие умы моего поколения сокрушенными безумием.
У дня было уродливое лицо, дряхлое и размалеванное, как у доисторической проститутки, одной из клана тех самых жриц любви, которым вечно доставалась роль старлетки Джульетты в кабаре. У дня был блестящий оскал, клацающий челюстями в двух миллиметрах от страждущей и застывшей оранжевым воском ушной раковины, перемалывающей и распутывающей различные какофонии. Сегодня то ли четверг, то ли среда, Норману глубоко наплевать, он наблюдает, как беснуются пузырьки в колбе, разбиваясь друг о друга насыщенным аквамарином, и сравнивает этих синих уродцев с той дантовской фантасмагорией, которая случается каждый раз, когда у Гриффиндора и Слизерина совместный ЗОТИ. Норман, как собака, видит все заретушированным под ч/б, он считает минуты до первого касания, каждый из которых уникален в своем заряде электричества. Норман считает и лелеет каждый импульс тока крамовских чудотворных пальцев, знает наизусть каждый виток его линии жизни, ведь один его отпечаток на коже Ламбрехта способен разблокировать тревожное стеклянное сердце, каждый раз - как первый, и Норман ждет, когда его пульс вновь встанет на дыбы. Чужая близость - маленькая смерть, и Норман кидается в объятия рока, мечтая умереть еще хотя бы раз.
Ему хочется слиться в одно нонконформистское целое с саморазрушением, целуя его взасос на бэкстейдже кинопленки Бернардо Бетолуччи, впрыгнуть в лиловый вагон бит-поколения, бонго с бонгом, умереть смертью Рона Вудруфа, не задерживаясь на этой окислившийся до стойкой красной бронзы развалюхи действительности. Почему команда Скуби-ду не разгадала для него перипетии человеческой привязанности? Почему так сладко смыкаются кандалы на его горле, и асфиксии дарят в качестве утешительного подарка нирванну, почему он так быстро смирился с участью добровольного раба, даже не пытаясь вплести Крама в себя уже на правах собственника? Все просто. Он потерял голову, но не потеряет друга.
Я - расколотое сердце Джека.
К горлу подступает соль, Норман не хочет знать причину, он трет нос и глаза, сетуя на аллергию. Норману не нужны отсортированные по папкам доказательства того, что он - слабак. Норман закрывает глаза, чтобы не видеть себя насекомым с восковыми курчавыми лапками, отключает накатывающую одинокой стопкой бензина шизофрению, чтобы не ощущать себя стулом, первопроходцем бездны, игнорируя, как щемит грудина, сдавливая едва вздымающиеся легкие.
Покажи мне одиночество! Покажи мне разочарование! Вспышка.
Норман жалеет, что не вырос набожным: в соседний комнате больше нет его Саши, там зияющая дыра на голом матрасе, и ему хочется начать молиться, но за отсутствием кадила он принимается за колбу. Лезвие ножа не поддается камню сухожилий и тонких птичьих костей, смоковница не становится песком под силой металла, лишь пачкая паркет, и Норман опаздывает, цыкая на самого себя, отталкиваясь языком, лежащим плашмя, от гладкого нёба и задней стороны зубного полукруга, скрытого тенью.
Чтобы извлечь из хвойника эфедрин маглам требуется минимум день, но часто их мозолистые умы забывают: чем меньше времени - тем слабее эффект. У Нормана нет времени всего мира, у него нет времени даже на вторичный прием пищи, на его плечи, конечно, не опирается ультрамариновый скол небосвода, но желудок пусть подождет, пока сердце подпитывается крамовской благодарностью, ему необходима была эта очередная пародия на "во все тяжкие", Норман знал, смех продлевает иллюзию жизни, а Ирвин Уэлш, сука, можешь возгордиться своим подражателем. Норман шутит "Кто-то убил Джона Леннона над пропастью во ржи, а кто-то убил себя пропастью", Норман кидается в этот ров влюбленности с отчаянным остервенением и юношеской ненасытностью, плюет на псевдо-исповедь Хьюберт Селби Младшего, и упивается остротами неизведанного. Норман концентрируется на самом себе, Норман - великий красный центурион, дракон и его мать из крови Валирии, он - скатанная в блендере эклектическая масса, самый отвратный смузи на свете, Ламбрехт уверен, что оборотное зелье из его волос - флаг Колумбии, абсолютно несочетаемая в своем сочетании цветовая блевотина. Компостный перформанс эпилептика. У Нормана в голове густое щелочное варево, плюющееся жиром, оно станет самым уродливым в мире мылом, Нормана вштыривает от паров при ускоренном магии синтезе, и ему то ли круто, то ли не очень.
Для максимальной концентрации эфедрина идеально подошла бы экстракция с последующей очисткой от примесей, но данный процесс слишком муторный и долгий, а время всего мира так и не объявилось на горизонте, помахав иллюзорными конечностями сего астрального тела. Посему Ламбрехт просто решает увеличить порцию травы, бессовестно и безжалостно отдирая ветви из припасенного на черный день высушенного пучка, которую будет кипятить. Палочка разрывается в рваном стаккато, озаряя короткими рыжими всполохами любимую тень на стене. Уже процеженная россыпь эфедры в ловких пальцах Ламбрехта зарывается в нутро бронзовой папиросной бумаги, ей сопутствует стертая в порошок смоковница и щепотка соды, съеживающиеся в самом центре бумажной трубки и замирая. Замирает и Норман. На его плечи, конечно, не ложится небесный свод, но нахрен нужно небо, если губы Крама проходятся по твоим ключицам, смакуя родинки, словно шоколадную крошку.
- Я с тобою, - голос пережат, сорван и скован, Ламбрехт почти шепчет, позволяя себе дернуть уголками и мягкий поворот головы, чтобы не спугнуть притаившегося за его лопатками зверя, - В Рокленде.
Кокон примятых костяшками экстрактов с завидной быстротой перескакивает с рук Нормана в самую любимую его точку мира - крамовский по-вишневому пьяный и сочный рот.
Отредактировано Norman Lambrecht (2017-08-09 12:15:50)
Саша эгоист, Саша ворует моменты спокойствия у Вселенной, хоть и знает, что ему не дозволено, что он не заслужил, но он продолжает держаться за рубашку Нормана, игнорируя кричащие от злости пальцы, который трясутся, словно он ширяется уже несколько лет. Хотя бы на какое-то время он убегает в маленькую вселенную Нормана, надеясь, что там оно его не достанет, не пробьется за щиты вокруг мира Ламбрехта. Он растягивает губы в улыбке, чувствуя, как лопается кожа, и слизывая кровь. Он хочет новой, другой, реальности.
Голос Нормана как эликсир для его разваливающихся костей, его слова звучат как собственное крамовское откровение, он впитывает их в себя и морщится, понимая, что он уж слишком охуел, уж слишком он пользуется привязанностью Нормана. Они всего лишь друзья, которые периодически спят друг с другом, забивают на весь мир и накидываются всем, что могут найти или сварить, но Александр начинает видеть в нем свое спасение, плацебо, антидот. Это неправильно, он не имеет права, но он не может остановиться, он слишком глубоко под водой нормановских уставших глаз, но он обещает себе подумать об этом завтра, он обещает себе слезть с этого говна завтра, но сейчас и сегодня - он воспользуется Норманом еще один раз, будет умолять забрать его сознание и его боль, закрыть в клетке из его мыслей все сожаления и желания.
Он обхватывает губами самокрутку и затягивается, смотря Норману в глаза, пытаясь отыскать за ними ответы на вопросы, которых он не слышит, пытаясь что-то спросить, не желая ничего слышать; он видит в родинках Ламбрехта свое спасение и хватается за него, выдыхая дым, как когда-то в первый раз, Норману в губы, прижимаясь с поцелуем к родинке над верхней губой Нормана, улыбаясь в его кожу и чувствуя, как действие, наркотика или Нормана, никто никогда не узнает и никто никогда не поинтересуется, разливается по венам.
Саша тянет Нормана к дивану, снова затягиваясь.
Незнакомая трава не обжигает горло, когда Крам делает глубокую затяжку, потому что они с Норманом в этой квартире уже третью неделю, проебывают свое существование и забывают обо всем. Он откидывает голову на спинку, какое-то время держит дым в себе, до почти невыносимого жжения, пока не кажется, что он выходит из пор его кожи, а потом медленно выпускает его, замечая непривычный цвет - синеватый, неоновый; Саша находит это забавным.
- Словно твои глаза, - хрипит Саша, завороженно наблюдая за клубами дыма, которые рисуют неведомые узоры в воздухе. Кажется, что этот туман не поддается законам физики и витает как отдельный организм, понимающий, что он здесь, дабы развлекать и заставлять забыть, и он это и делает, и Саше кажется, что он слышит хрустальный смех, но скорее всего это просто его умирающая душа застыла в предсмертном визге, будто птица терновника, ради прекрасной песни убившая себя.
Эффект приходит относительно быстро, заполоняя его сознание и отбирая всю приземленность.
Атмосфера вокруг становится осязаемой, и Саша протягивает руку, чтобы поймать фибры Вселенной, провести по ним пальцами и почувствовать отпечатками их консистенцию. Саша моргает; веки кажутся прозрачными, потому что, когда он закрывает глаза, то он все еще видит спирали и соцветия воздуха.
Норман рядом кажется не осязаемым телом, а какой-то идеей, от нее разит запахом космоса и вкусом бесконечности, она светится и смеется громко, пошло, но красиво, и Саша тянется, тянется и хочет забыть все, кроме нее, он хочет кричать или плакать от того, насколько сильно желание закрыться в идее по имени Норман и никогда больше не быть свободным. Крам тянется и касается его запястья, ощущая, что его кожа гладкая и слегка сиреневая. Алекс чувствует себя несуществующим. Его нет, сознание расщепилось на мириады звезд, а физическое тело растеряло всю значимость материи. Он давно не чувствовал настолько сильного осознания безнаказанности. Он может строить и разрушать города, менять реальность, стирать музыку и жечь книги, уничтожать смысл жизни и запрещать самой смерти существовать. Эфемерность собственного бытия накрывает его настолько, что он представляет себя самим воздухом, молекулами кислорода. Он парит поверх пространства, вне времени, за пределами материального. Как быстро его мир растворяется в эффекте травы, настолько быстро он возвращается к смыслу, когда он чувствует кожу Нормана под своими пальцами. Саша распахивает глаза и не видит ничего, кроме тела рядом. Нет, не тела, существования. Норман прекрасен. Маленькая, но сильная мысль, бьющаяся вокруг его сознания, настолько яркая, что он тянется пальцами вперед в попытках поймать ее и подчинить себе. Она ускользает, поет и растворяется в волосах Ламбрехта, и Саша тянется к ним, перебирая пряди, чтобы найти ее и рассмотреть.
Он подносит запястье Ламбрехта к губам и прижимается онемевшим языком к венам Нормана, не особо понимая, чего он хочет - высосать из него все силы, словно древний Дракула, влюбленный в кровь прекрасной Люси, или отдать ему все внутри себя, пусть забирает, как благородный Артур отдал все для свое возлюбленной. Кто-то из них в этом сценарии что-то потеряет, но Саше уже давно плевать на себя, поэтому он смотрит из-под ресниц на Нормана и просит, молча умоляет, чтобы Норман забрал у него все, уничтожил и выбросил на берега океана его сознания. Норман слишком сложный, слишком невероятно запутанный и построенный на основе разочарования и влюбленности в этот мир, и Саша - всего лишь временное препятствие на пути Ламбрехта к величию. Саша сдается, Саша отдает.
- Забери меня, - просит он, выдыхая, потому что он наконец свободен, он наконец готов уйти, он наконец готов отпустить и исчезнуть, и если есть в этом мире наилучший способ уничтожить самого себя, то это быть растворенным в завораживающем существовании Нормана Ламбрехта.
Отредактировано Aleksandr Krum (2017-08-09 16:37:33)
Алекс настолько бледен, что эстакада вен просвечивается под тонкой кожей, даруя ему особое сходство с покойником. Ламбрехту это нихрена не нравится, он обжигается о его разведенный в шампанском церулеум оголенной кожи запястий и сдерживает дикий и до смешного неловкий порыв прижаться к тыльной стороне ладоней губами. Норман абсолютный профан в проявлении толики человечности, он не знает, как обозначить свое беспокойство и сопереживание, его эмпатия мертворожденная, и этот мерзкий клад навсегда сокрыт под толщами арктического льда. Весь его максимум: жалкая попытка состроить дружелюбную улыбку, жуткое и неказистое "Sashaaa", произнесенное по слогам и с жутким акцентом, и робкое раскатывание самокрутки по всему периметру крамовской линии жизни. Ну что же, ты пытался, Ламбрехт.
А тот самый Саша тем временем с превеликим блаженством затягивается, долго-долго мусолит конец самокрутки своими тонкими почти бескровными губами, Норман не может оторвать глаз, бессовестно залипая. Норман исходится в своем непристойном обожании, он чувствует себя Саломеей на пике бесовства, он чувствует себя беспричинно взбудораженным, словно его руки и ноги - канаты трибуналов, охваченные огнем. Норман в гармонии со своим астральным телом, Норман уподоблен Морису Метерлинку, точно копируя обескураженность своей остротой восприятия мира. Ламбрехт выдыхает выжженное озоном небо, бескрайний карибский штиль, турнбулеву синь и махровую россыпь незабудок, у него кружится голова от этой странной журчащей на языке рефреном цветописи, он окунается с головой в это жгучее марево, щекочет голыми пальцами напряженные, стянутые в замасленный жгут фибры, и наконец полностью отдается забытию и безмятежности, стягивая через голову, словно старый мятый свитер, оковы оскомы. Норман смотрит на Крама, точнее внутрь его, отсекая мешающую взору плоть, вязь сосудов и костный острый каркас, Норман видит Кая, ощетинившегося и озябшего, звонкую ледышку, мутную от плотного налета скверны. Норман видит в нем зияющую дыру, рваную рану, которую неохотно пытались сшить, он хочет его гербаризировать, оторвать от грешной земли, сохранить его, еще не до конца распавшегося на атомы. Норман видит в нем Палладу, растерянную и потертую, мерцающую тускло и горестно, еще не успев окончательно даровать себя отчаянию. Голова, контуженная алкоидами, свистит, как опущенная тетива, от перенасыщения, пальцы Крама будто заново исследуют его ладони, сухие от свалившихся снегом на голову осадков и неимения перчаток, где-то безжалостно проебанных, в Нормане пробуждается что-то, отряхивается от столетней пороши, и грязными паводками ломает его плотину. Норман рассекает пьяной бушующей уверенностью свои принципы и в голос смеется над присущими ему прерогативами.
- Словно твои глаза. - и Ламбрехт улыбается, отчего последние веснушки на его переносице уродливо растягиваются, превращаясь в горчичные кляксы, и отвечает с ироничным укором:
- Как твои губы, замерз? - глаза ломаются под напором рвущего сетчатку прихода, и Норман мягко падает на чужое плечо, утыкаясь губами в горячую шею, стрекочущую умеренным пульсом. Забота сворачивается на его груди золотым уроборосом, ему хочется укрыть Алекса собой, спрятать от его же демонов, задвинуть шторы, чтобы тень больше не крало его типичную крамовскую браваду, будто свет и невинное оптическое явление в действительно как-то может влиять на появление демонов внутри горячо любимой Норманом кудрявой башки, притаившейся где-то за пролетом его ключиц, за рамой его воротника. Тук-тук, это, наверное, волны, лижущие мыс, Норман теряется в оглушающей темноте собственного разума, где единственный источник света - чужое, напичканное гремучей ртутью и поганочно-зеленым фосфором сердце. Губы невесомо касаются одинокой вены на доступном участке чужой шее, и Норман решается на повторный заход в эту карамельную реку, - Саша.
Он не успевает даже повернуть голову, чтобы проинспектировать каждую микроэмоцию Крама на эту магическую славянскую транскрипцию, когда его губ касаются чужие. Сашу хочется прокипятить, прогреть, вывернуть себя наизнанку (там теплее и мягче), лишь бы такой обыденно жаркий рот никогда больше не казался таким неестественным, сухим и холодным одновременно. Это не поцелуй, когда дым застилает премоляры, затекая в дёсны густой неоновой вереницей, когда стекло чужой, будто замороженной кожи отдаляется от твоего рта с фатальной (ох, бедный мальчик, только для тебя) скоростью. Это не поцелуй, но эффект одинаковый, Нормана сносит разноцветный циклон с последующим рядом полутонов, и все органы чувств нервно бьют тревогу, транслируя пластиковый-оранжевый SOS по всем каналам мозга, и его телевышка медленно клонится вниз, мечтая завершить эру его утекающего контроля праздничным залпом хаоса.
- Забери меня, - Крам, ты не можешь просить у меня такое, я не хозяйка медной горы и не Дональд Трамп, я никто - удали меня с земного шара, останется лишь полоска сажи, велюрового праха, даже отголосок голоса будет перебит очередной твоей песней, посвященный кому-то другому, русскому, подходящему тебе по менталитету и устойчивости к холоду, а я сейчас замерзну к хуям.
Крам, ты не можешь мне это говорить, это отложится в моей черепной коробке, и я буду полировать это каждый день, прокручивая и прокручивая это бесконечным визжащим репитом старого патефона, пока винил не сотрется, не начнет плавится под моими настойчивыми мыслями.
Говори это вечно, Крам, накорми меня напалмом, напои селитрой, нитроглицерином, пропихни своими музыкальными пальцами мне в глотку опилки, вылепи из меня лучший на свете динамит - и взорви. Возводи меня спокойно, Пигмалион, тебя никогда не настигнет античная участь. Я это знаю.
Это второе дыхание, мурашками расцеловывающее спину и плечи, это импрессионистский экстаз, пламенный и обнажающий самые дальние уголки всякой сущи, растормашивающий потайные карманы и танцующий со скелетами в шкафу, ослепительное торжество сошедшей с катушек психики, дарующее долгожданное освобождение. Нормана трясет от эмоционального передоза, он оголенный, оголодавший и оголтелый, искрящийся газовым блеском распотрошенный коаксиальный кабель. Норман угашенный, вдрызг пьяный от очередного акта вандализма, совершенного на их шаткий рубеж, он хватает ртом воздух, ловя вспарывающий вены набором фломастеров приход, по чьим правилам играет каждая жаждущая психотропных джунглей пешка. Он вывернут наизнанку перед Крамом. Сука, снова. Он снова прижат подошвами его ботинок, снова распят его близостью и безбожно открытый, идущий наперекор своей репутацию и базовому триптиху присущих ему черт.
Норман забирается на чужие колени, не зная, куда вжаться - в спинку дивана или в упрятанную за дизайнерскую рубашку диафрагму, и он сейчас - противоестественно чувственный и мягкий, льнувший всей укрощенной прытью, всучивающий свое тело в чужие мозолистые руки, податливый и неловкий. Нескладный, костлявый и длинный, прямая эпилептика, чей фокус мигает и тлеет в центрифуге приступа, Норман позволяет укротить в себе рокочущий шторм, Норман - сплошной пиломоторный рефлекс.
Ему не хочется говорить, он не может поддаться шаблону, поминая Господа, Дьявола, Матерь Божью всуе, Норман - белый шум, который смеет размениваться лишь на непозволительно громкое дыхание и нервный ропот пульса. Но, когда губы Крама касаются изгиба шеи, изо рта Нормана вместе с глухим отзвуком клокочущего сердца вырывается стон. Это задевает за живое, испещряет уколами игл всю его гордость, но в неравной схватке стати и эрогенной зоны исход ясен и без оглашения. Норман накаляется фликкер-эффектом и вздрагивает от горячего дыхания поверх ключиц, он кидается в пучину забвения, игнорируя распад пространства и времени, ведь все его внимание сконцентрировано лишь на Краме.
- Просто растворись, - Норман не узнает свой голос, налитый бархатом и формалином, Норман шепотом просит - Саша, - и целует первым, разрывая швартовы к чертям собачьим, обнуляя все события до. И на набережной неисцелимых где-то в закоулках его ненормального рассудка зачинается пожар. Он рассыпается космической пылью и встречает омут распростертыми объятиями, жертвуя себя этой аллюзии.
— Как твои губы, замерз?
— Как я могу замерзнуть, если меня не существует?
Собственное имя из уст Ламбрехта кажется ему откровением, заповедью, и он прикрывает глаза, растворяясь в его звучании. Он чувствует, что его тело действительно начинает исчезать и расплываться на молекулы, и запрещает себе это делать. Он должен остаться здесь, в моменте, в этом чувстве. Там, за пределами - что-то иное, некрасивое, холодное, а с Норманом тепло, и он тянется на его свет, обжигая крылья и желая быть еще ближе.
Он опускает руки на талию Нормана и притягивает его к себе на колени одним движением, как будто они оба вне гравитации, парят над обычной реальностью, как призраки. Цепи не гремят и ему не хочется жалеть о своей смерти, поэтому он забывает об этом ощущении сразу же, вместо этого наклоняясь вперед и вдыхая запах шеи Ламбрехта. Он пахнет невесомостью, свободой и солнцем. Саша прижимается губами к вене и чувствует, что у Нормана нет пульса; это не страшно, это правильно, это нужно. Крам поднимает руки выше, обнимая ими лицо Нормана, и улыбается.
Алекс тянется к невозможному теплу напротив, он знает, что Норман понимает его. Норман - его Замок, который он покоряет, до которого он доходит и в котором остается на незаконченных страницах. Он хочет, чтобы этот момент был сотворен Кафкой, чтобы он был покинут в куче бумаг, недописанный, незавершенный, застывший во времени. Он хочет сохранить их с Норманом навеки, избавить от всего, кроме базового факта их существования, и целовать-прижимать до конца времен. Он хочет что-то сказать Норману, спросить, пойдет ли тот за ним в бесконечность, но у него не получается. Он видит кучи слов, витающие перед его глазами неоновыми буквами, и не находит нужных, потому что все бесполезно, все не то, и он снова наклоняется и целует Нормана уже без дыма, сжимая его спину пальцами одновременно сильно, чтобы больно, чтобы синяки, и невесомо, чтобы он даже не почувствовал давления.
Мир вертится вокруг него бирюзовыми волнами, ударяясь о его существование и оставляя влажное ощущение бриза на веках. Ему больше не холодно, потому что он нагло и эгоистично забирает все метафорическое тепло, которым есть Ламбрехт. Энергия разливается по венам, и Саша уверен, что, открой он глаза, он увидит золотые лучи под собственной кожей. Но он отказывается смотреть, он отдается ощущению чужого тела под его руками. Он опускает их с Норманом на диван, нависая сверху и сразу же прижимаясь губами к ключице Ламбрехта, прослеживая россыпь веснушек языком и снова вдыхая запах бытия Нормана Ламбрехта. Он отпускает себя, отпускает все страхи.
Александр не раз слышал, как Норман произносит его имя, но именно сейчас он слышит не просто буквы, а потоки лавы, омывающие его кости и внутренности, сжигающие его душу и забирающие дыхание. Он не может понять, что именно слышит за простым словом, за четырьмя глупыми буквами, складывающимися в самое обычное славянское имя, он не видит смысла или целого мира, но он чувствует нечто иное, не простую попытку расслабиться или отвлечься, но звуки тысячи стекол, разбитых одним дыханием. Это осознание ускользает так же быстро, как и появилось, и Саша не успевает задумать о том, что оно может значить, он забывает, он идет дальше и улыбается Норману просто, легко, беззаботно, лживо. Он не хочет, чтобы Норман его понимал, и, пусть и кажется, что уже поздно, он до последнего будет играть в эти шарады. Они всего лишь помогающие друг другу друзья, и ничего больше. ты не хочешь большего или боишься его получить скажи мне Саша
Его внутренние демоны шепчут на ухо, что он врет самому себе, что за клубами дыма и трясущимися руками, что за веснушками Нормана и кудрями его самого скрывается нечто огромное, великое, но настолько пугающее, что Саша убегает, мчится подальше, отдергивает руки, ибо оно обжигает. Он не сможет полюбить Нормана, потому что он не достоин ощущать что-то настолько светлое, он слишком испорчен и потерян, слишком напуган напуган напуган страшен.
Крам видит зачатки чувств, словно они находятся прямо перед его глазами, осязаемые и физические. Они выглядят как руки и пальцы, переплетающиеся между собой, и ему страшно, страшно, что они доберутся до него, поэтому он прячется в ключицах Нормана, шепчет-умоляет оставить его в покое, он хочет чувствовать Нормана, но не к Норману.
Ему словно срывает крышу, и он снова затягивается, отчаянно тянет рубашку Нормана, не заботясь о пуговицах, ведь они оба могут позволить себе еще сотню таких, ему нужно касаться, ему нужно чувствовать кожу Ламбрехта, он хочет раствориться и не позволить тем рукам забрать его. Он выцеловывает на прессе Нормана верлибры битников, сжимает его бедра, не заботясь о синяках, потому что он знает, что нужно Норману, чего он хочет и что принесет ему больше всего удовольствия; он прикусывает тазобедренные косточки и расстегивает джинсы, проводя языком по коже и хищно-нежно улыбаясь. Он поднимается вверх и проводит языком по сонной артерии Нормана, прикусывает его ухо.
- Я дам тебе все, что захочешь, но ты должен попросить.
Он любит контроль, и он любит контроль над Норманом. Нет ничего слаще его стонов и рваного дыхания, когда он пытается скрыть, что ему нравится, но выдает себя глазами, ох, этими потрясающими глазами, за которые можно продавать королевства и души. Саша хочет довести его до того самого состояния, в котором Норман забывает собственное имя и воспринимает только его, Сашу, принимает только его контроль и слова.
- Будь моей Лолитой? - он полуговорит-полуспрашивает, потому что он знает, что ему это нужно, что Норману это нужно, что они оба отчаянно жаждут какой-то системы, Алекс хочет подчинять, а Норман хочет подчиняться. Он обхватывает одной рукой шею Нормана, слегка сжимая, а второй поднося его ладонь к своим губам и посасывая его пальцы. Он хочет свести Нормана с ума, он хочет забрать у него последние остатки благоразумия и трезвости, он хочеть забрать его. Он не влюблен, и не будет влюблен, в Нормана Ламбрехта, но он сломает его сознание.
Норман, словно Себастьян Мельмот, чье надгробие обнесено поцелуями, предан самими дорогими - сердцем, чья заледенелая глыба рассыпалась, раскрошилась пунцовым кварцем, и разумом, так подло втихомолку передавшим бразды правления той самой жилистой груде пепла, обросшей артериями и клацающей аортами. Норман тает в непроглядном тумане зазеркалья, упиваясь ультрамарином пороха неучтивой гусеницы. Он не знает, отчего его кроет больше - от Крама или от косяка. Норман существует лишь в рамках коллизии собственных ощущений и действительности, такой далекой и искаженной, разбитой помехами и гнетом радиоволн. Норман валится в сладкую, тянущуюся липкой патокой негу дезинтеграции, хватая ртом выплюнутые рогом изобилия термины, мелькающие уродливым слайд-шоу где-то на периферии сознания. Он будет гореть в аду, плавиться дешевым цветным пластиком в огромном дьявольском крематории за злоупотребление подражанию Иисусу, что целовал омытые яблочным вином губы предателя. Норману смешно от пандана, предстающего пред глазами пестрым библейским дуэтом, кратким содержанием мифа, поработившего умы большинства. Норману весело и легко, будто он соткан из гелия, Норман готов упасть к ногам Марианской впадины, лишь для того, чтобы опровергнуть чужое порицательное "дальше падать уже некуда". Он погружается в недры чужой зоны комфорта, топчась на границах дозволенного, Норман целует шею Крама уже смелее, проходится мартовской нежностью по яремной вене и прикусывает кожу под кадыком, зажимая ее губами так, чтобы остался лиловый след.
Стоит Норману запылать, как Крам оттаивает, его тело, видимо, нащупало теплое местечко, только вместо камина в викторианском стиле - десятки печей Холокоста его затравленных нервов, растопыренных и вздыбленных, как пёстрые нити оголенного провода. Когда одежда исчезает с его тела, Норман уже и не помнит, как она ощущалась на теле, прикосновения настолько поглощают его, что он концентрируется лишь на этой репетиции сожжения суперновы. Каждый поцелуй - ожог, но его Тайлер Дёрден вполне реален, по крайней мере Норман надеется, что это не очередной свит трип, после которого чувство проеба не отступает от твоего постели неделями. Пальцы Крама впиваются в ребра и давят легкие под ними, а после, по пути сминая внутренности, доползают до бедер, отчего сбивается дыхание на выдохе, а горло перемалывает стон, Норман благоговеет перед мощью этих рук: они порабощают все его эго, иссушают его до последней капли, эта тактильная интимность для Нормана - слишком. Причина того, что Норман часто отказывается от прелюдий, кроется в нелепой боязни потерять голову. Ламбрехт падок на прикосновения, и, зная это, так старательно сторонится прослыть сучкой. Папочка больше не дома, папочка в Канзасе, и он - Дороти, чья голова в воронке урагана. Дороти проебывает свои башмачки, Тотошку, надежду на спасение, всякие приоритеты, Дороти так беспомощна в своей безграничной свободе.
Ламбрехт не молиться о спасении, предрекая здоровенный рифт поперек души взамен хэппи-энда, он бросается навстречу цунами, подставляясь под ласку с неприкрытым отчаянием и едва осязаемой печалью. Норман стелится бракованным сатином, послушно открывает губы навстречу дыму, глотая бирюзовый туман в надежде на эффект Плацебо. Норман жаждет быть использованным, распоротым вдоль и поперек, опустошенным, он давно свыкся с фактом того, что никогда не будет единственным. Норману поебать, нет, правда, ему не больно, он привык служить боксерской грушей, но под легкими гудит страшная вязкая боль, копившаяся вязкой смолой в незаполненном пространстве. Ламбрехт будет держать марку, гладиаторы не умирают. Норман отвечает со всей пылкостью, вплетает пальцы в волосы Крама, нечаянно портя его идеально небрежную прическу, чувствуя как по фалангам растекается ртуть и сходит иней.
Норман не может гасить в себе голос порока, его потрошит атомная война, но он отчаянно старается ограничиться хрипом и бесконечными мольбами полушепотом, но Лана Дель Рей на бэкграунде его психоактивного портативного болота на главной площади рассудка очень убедительно предлагает ему перейти на скулеж. Норман не собака, он не будет... Блять. Зубы Крама в опасной близости от его сонной артерии, и Алекс невольно окунает его в микро-кому, если "собачий кайф" ощущается иначе, то Норман очень сочувствует его фанатам. Связки перестают повиноваться его сознанию, мчащемуся на полной скорости по направлению к кювету, и разбрызгивают стоны в накаленный до предела воздух - кажется тронешь его, и столкнешься плотным комом их поделенного на двоих дыхания. Крам кукольно усмехается, словно кукловод, который нашел оптимальный способ, как разводить марионеток на добровольное грехопадение.
— Я дам тебе все, что захочешь, но ты должен попросить.
Норман выгибается так, что запросто может сломать хребет, но вместо это открывает в себе очередную чакру, до которой покемон-го (чакра-го), встроенный в крамовские пальцы, еще не успел добраться. Он всеми силами пытается стянуть с Алекса штаны, чтобы он передумал доводить его, Нормана, до исступления своим же унижением, но Саша ставит барьер - кодовое слово, зайчик, или эти валентино весна-лета 2021 никогда не окажутся на полу.
- Черт, - это контрибуция, один, два... - Саша, bitte sehr. Пожалуйста, п-о-ж-а-л-у-й-с-т-а, - Норман больше не в состоянии держаться нерушимой арктикой, Бастилия пала, и Ламбрехт впивается фалангами в фарфорово-белые, кукольные запястья Крама и оголтело прижимается лбом ко лбу, дыша загнанно и хрипло."Сука, сука, сука" - крутится в голове навязчивым мендельсоновским похоронным маршем, встревает шагаловской абстракцией посреди разрухи хода мысли, когда его пальцев касается порфирический очерк этого демонического рта. Норман считает очки, и пули, встреченные его рассудком со всем житейским спокойствием, будто начало трипа предвещает не кромешную воодушевленную кутерьму, спелым акварельным вихрем перебившую рецепторы, а буднечную хуйню - типа дождя в среду и асфальтной крошки. Ламбрехт усмехается так живо и жутко, обнажив лишь край аккуратных резцов, не прерывая вибрирующего и паленного, напоминающее прямой контакт хмельного пламени с морозным воздухом лондонской окраины, зрительного контакта, рычит прямо в приоткрытый и снедаемый ажитацией рот Крама короткое:
- Я обещаю, что буду послушным, хорошим мальчиком.
И угашенное рацио идет кругом, расплывается Палладой в открытом космосе недр его нервных окончаний, центр управления закрывается на перекур,
"Целуй меня, целуй, мудак," - импровизированный винил трещит в армагеддоновском пекле, но патефон продолжает вертеть и лелеять все тот же мотив.
Отредактировано Norman Lambrecht (2017-08-10 03:06:14)
Норман красивый, красивее многих людей, с которыми когда-то был Алекс, но сейчас ему кажется, что никого не было до и никого не будет после. В этом моменте Норман его единственный, первый и последний, и Саша хрипло смеется от ощущения счастья. Он не думает о траве, не вспоминает о том, что он не в себе, потому что это состояние для него идеально, он не желает вырываться. Он касается губами каждой родинки, соединяя их, словно созвездия, языком по коже, ощущая горьковато-идеальный привкус. Он ловит качественно другой кайф, когда видит лицо Нормана, когда видит длинные тонкие пальцы, которые он ловит и переплетает со своими.
Норман умоляет его на немецком, а Саша умирает с каждым звуком, потому что Ламбрехт - это его погибель, его любимый наркотик, его любимый мальчик, и внутри Саши похоть смешивается с нежностью и смех с криком, и он не знает, как избавиться от накрывающего с головой удушающего желания сбежать. Он уже знает, что его не будет здесь утром, он не знает, куда пойдет, но знает точно, что он не может оставаться рядом с этим мальчишкой, рядом с этой блядской душой, ведь она уничтожает все его защиты и обещания самому себе, но сегодня и сейчас он отдает себя Норману и впитывает его покорность и податливость в себя. Он издевается, насмехается, оскверняет тело Нормана, будто он Герострат, желающий сжечь что-то прекрасное, лишь бы его имя запомнили. Он уже знает, что Ламбрехт его не забудет, но он ничего не может поделать с желанием уничтожить что-то настолько красивое. Он не хочет видеть его бездыханным, нет, но он хочет видеть разбитого, обессиленного, насладившегося Нормана и знать, что это он сделал с ним, что это он, Александр Крам, разрушил Нормана Ламбрехта. Он стоит на руинах и смотрит на пепел, вдыхает и наслаждается анархическим чувством всевластия.
Кожа Нормана опаляет, как будто они находятся в центре вулкана, потому что Саша горит в огне его собственного творения. Каждое прикосновение - как маленькая супернова, черная дыра, поглощающая все, чем есть Крам и все, чем он когда-либо будет. Саша поднимает полузабытую самокрутку с пола и делает еще одну тягу, желая продлить эффект, погрузиться еще глубже и забыться. Он прикладывает сигарету к губам Нормана и завороженно смотрит на то, как Ламбрехт затягивается и выпускает дым. Каждая секунда растягивается на вечность, бесконечный поток движения и в то же время застывший во времени постулат.
— Я обещаю, что буду послушным, хорошим мальчиком.
И Алексу окончательно срывает крышу, он рычит в ответ на нормановское до одури милое рычание, и смеется, как безумец на грани полета, он целует Нормана впервые за этот вечер без дыма, просто потому что он хочет почувствовать его губы, хочет провести языком по деснам, чувствуя приторный привкус травы, хочет прикусить его нижнюю губу почти до крови, хочет остановиться на несколько секунд и не дышать, наслаждаясь ощущением губ Ламбрехта под своими.
Он снова опускается, наконец добыв так желаемое обещание быть послушным, и выцеловывает на ребрах Нормана признания и проклятия, пустые слова, никогда не имеющие смысла или права что-то значить, он пользуется вольностями, данными ему Ламбрехтом, бессовестно забирает ему неположенное, чтобы не возвращать, чтобы навсегда закопать внутри себя и никому не отдавать.
Снимает с себя рубашку, чуть ли не обжигая запястья слетающей тканью, и смотрит на Нормана свысока, осознавая, что вот он - его, и он может делать все, что угодно, он может сжигать, повелевать, и власть опьяняет, и он снова смеется, как идиот, потому что Норман.
Он поднимает Нормана, впиваясь пальцами в голую спину, поглаживает его волосы и прижимает к себе, двигает бедрами, зная, что Ламбрехт сходит с ума, но все еще не желая давать ему все и сразу.
- Мой хороший, - шепчет Саша. - Самый лучший, самый правильный и нужный.
Он продолжает говорить, но уже на русском, глупости и признания, он хочет слышать, как Норман скулит, не понимая. Он обходится с Норманом, словно с тряпичной куклой, откидывая его обратно на спину и вставая, с каким-то садистским удовольствием замечая, что Норман, блядь, разбит. Он уничтожен и сломан, и это сделал Саша, и он улыбается.
- Не трогай себя, пока я не вернусь, - говорит он глухим голосом и идет в спальню, по пути хватая свою палочку.
Приготовить кровать и все нужное занимает у него все три минуты, и он с удовольствием отмечает, что Норман послушался и не сдвинулся. Саша поднимает его за бедра, сигналя, чтобы Норман обхватил его ногами, и несет в спальню, сжимая и поглаживая его кожу. Уже в который раз за все их время вместе Саша поражается, насколько же он, блять, красивый, в любом состоянии, в любой ситуации.
Он кладет Нормана на кровать и связывает запястья школьным галстуком самого же Нормана, который черт его знает как тут оказался, привязывает их к изголовью. Норман, блядь, охуенно выглядит в таком распростертом, закованном виде, и он не знает, но у него сейчас над Алексом намного больше власти, чем наоборот, потому что он готов сделать что угодно ради такого взгляда, такого послушания.
- Мерлин, ты идеален, - лихорадочно хрипит Крам и наконец стягивает с Нормана джинсы, проклиная и благословя в который раз его привычку носить узкие, будто нарисованные на худых ногах, вызывающие короткое замыкание в мозгу Крама намного чаще, чем ему хотелось бы.
Он любит издеваться, любит дразнить, поэтому он проводит пальцами по белью Нормана, ощущая жар, чувствуя, как Норман подается вперед, но прижимая его бедра к кровати, раздраженно шипя.
- Не двигайся, мой мальчик.
Саша не помнит точно, когда он обнаружил слабость Нормана, в какую из их периодических ночей вместе он понял, что у Нормана... слабость к командам, у него нихреновые такие загоны на отцовском фронте, и верный способ доставить ему больше всего удовольствия - показать, что он здесь, что он заботится, что он помогает Норману, что Саша для него лучше всякого папочки, и никто не сможет это побороть.
Он раздевает Нормана окончательно, но все еще не касается, потому что он хочет оттянуть момент, он хочет услышать Нормана снова, и он снова отходит от него, снимая наконец с себя всю одежду и лениво проводя пальцами по своим бедрам, зная, что Норман следит за ними, тянется, но не может ничего сделать. Саша ухмыляется и возвращается ближе, проверяя узел на запястьях Ламбрехта и целуя его, снова забирая все дыхание, снова уничтожая. Какая же потрясающая трагедия бытия, ах, травестия, невероятность, бурлеск!
Норман сгорает. Саша сжигает.
yeah yeah yeahs – down boy
Норман виснет на своем крохотном отражении в черных крейсерах крамовских зрачков, Норман столько времени пытался найти хоть микроскопический отблеск себя в нем, и вот он - знаменательный день, когда хоть что-то из всего, что Норман бескорыстно вешал на него, отрывая пласты кожи, вырывая мысли из общего потока, позже тающие горячими субстанциями на крамовских губах, разматывая сердечные аорты, чтобы заалеть сверкающим ожерельем на его шее, стараясь затмить переливом матовых плазматических рубинов каждый его потенциальный и уже случившийся роман - прогадал, правда, парням ни к чему побрякушки вроде него, когда хоть его собственная миниатюрная версия, пусть и искаженная ониксом глазного яблока, оставляет на Краме свой след - чертову оптическую игру, голограмму, сходящую с нефтяного влажного круга, стоит Краму отдалится. Норман не хочет обрамлять это метафорой, но не может перестать украшать происходящее с ним сейчас художественностью, потому что это то, как обычно выглядит его любовь - он декорирует каждый момент связанный с Крамом, вплетая его в красивые обороты речи, лишь бы не сталкиваться с действительностью, чья уродливая гримаса вторит "не жди взаимности, она никогда не настанет". Норман утыкается лопатками в полярную ночь, ждет, когда на Севере расцветет эдельвейс и лед сойдет с равнины лимонной коркой, и только жар, тициановый фаянс магмы, плавающий между их сплетенными телами, останавливает его фантазийные едва ли галлюцинации, переходящие на "ты", паясничая в его голове.
"Срывай, срывай свою рубашку" - хочется крикнуть Норману, потому что внизу живота зарождается Рагнорёк концентрированного возбуждения, и, кажется, что он одного контакта голой коже с коже, уже можно кончить, но это только начало их увертюры, набат контрабаса лишь маячит на горизонте, замер в прыжке фагот, готовый дернуть вторую октаву за полосатую юбку, задыхаясь от ража, саксофон пылится в репетиционном зале - сегодня нет места для эклектики, есть только Саша, его голос, тело и дух - концентрированный эстетический оргазм, чьим хвостом волочится по земле его брат-плотский. Ииии прямое попадание в цель - рубашка слезает с плеч, обнажая каскад ключиц и винтовые лестницы родинок, у Нормана подгибаются колени даже в лежачем положение, обнаженный Крам - высокое искусство, лучше любой лувровской скульптуры, обнаженный Крам рядом, так близко, что бы соприкасаетесь лбами, носами, губами, нанизывая дым на контуры вашего общего силуэта, это небесный дар, горящий золотом под мрамором пальцев-веток. Купидон непременно нашпиговал бы сейчас Нормана пулями третьего калибра, перебросив винтовку через румяное пухлое плечико так, чтобы платина ситцевых кудрей заслонила мушку, если бы он не сделал это полтора года назад. Крам вылизывает его ребра, и Норман плавится, как дешевый пластик, решивший противостоять солнцу, и эта цветная бурлящая масса еще и смеет издавать звуки - стеная в полный голос так, чтобы стены покрывались мурашками. Он падает в цугцванг, задевая уязвленной гордостью разве что расцветающие шиповником ладони - распаренные от волнения, разве что капсулы маргариток, жгущие кармином его бледную кожу после безжалостного набега блестящего собственнического рта. Марципан крамовской шеи ускользает так стремительно - Норман успевает лишь мазнуть языком по петляющему кадыку, и в горле неожиданно становится сухо, а легкие зарастают инеем, отпуская дыхание в свободное голландское плаванье - туда, где тюльпаны (Сашиных губ) и акации (его тростниковых пальцев).
— Не трогай себя, пока я не вернусь, — от него не только отрывают источник энергии и тепла, кажется, даже с мясом - там, под грудиной, сердце баюкает отлетевшую на другой край клетки, смятую в розовый комок половину, но и наказывают (даже не просят) о невозможном, физически шатким. Нормана паяет супернова, стоит Алексу покинуть комнату, он роняет голову в подлокотник, задерживая дыхание. Если Крам будет возится - он действительно подохнет здесь. И он, видимо, чувствует это, забирая его с дивана, сталкивая телами, выбивая напряженный грудью и вигвамом резного сильного позвоночника выдох, открывая нежными пальцами, атласом губ и щекочущими линию челюсти ресницами в нем вдох совершенно иной. Второе дыхание.
И это даже не наваждение, это - непреклонный обет, Саша, разложи меня и закуй в своем радио-рацио. Саша, я надеюсь, что отпечатаюсь диким маком языков пламени на твоей сетчатки, разбей и собери меня заново.
Шелк простыней приятно обнимает за плечи, но, падая на кровать, Норман падает в Крама - его аура втискивается в чужую, облегая, словно вторая кожа, и искрится жаренным фосфором. Крам сдирает джинсы - Норман молчит, Крам накрывает ладонью пах - Норман молчит, но правда в том, что его самоконтроль, обозначая свое присутствие слабым охровым поблескиванием из под толщей анилина и физ раствора его заспиртованных мыслей, останавливает его от арии нетерпения лишь одним способом - Ламбрехт скрипит дентином и склизкой зубной пульпой, чуть ли не брызжа эмалью, шипит и ежеминутно требует аудиенции у Господа Бога.
— Не двигайся, мой мальчик.
- Только ты, блять, двигайся уже, - выплевывает он, запрокидывая голову назад, чтобы легче было дерзать в уезде распоясавшиеся связки и сжимать челюстями плотные портьеры воздушных потоков. Норман гадает, прилетит ли ему от за сквернословие по губам, никогда еще так не жаждав получить пощечину, но руки, стянутые узким галстуком, который после он обязательно втихомолку упрет, могут только сжиматься в кулаки, наливаясь кумачом и опалово-белым одновременно - почти триколор, да, Сашенька?
Не то, что у Нормана были какие-то daddy issues, но они были. Ему никогда не хотелось отца, фу, нет, он не настолько ударился в девиацию, чтобы полечь жертвой инцеста - он же не первородная (или порфирородная?) глупая Ева. Просто его манило то, чего у него никогда не было - забота и покровительство. Он никогда не позволил бы кому-то командовать собой вне постели, хотя бы потому, что его так будоражил, покрывая морской галькой мурашек, контраст между ним - таким доступным и беззащитным, до хруста костей порочным в сексе, и недосягаемым, скалистым и самостоятельным до смешного (не надо мне передавать пергамент - сам встану и возьму) самостоятельным, что он не мог остановится проворачивать этот эффект кривого зеркаля - доскональный контроль всего в реалиях серых будней и подчинение, покорность в кровати каждый раз, когда в руки попадался экземпляр заведомо сильнее его. Если же Норман не чувствовал доли превосходства над ним, он с радостью ступал на подмостки жесткого доминирования. А тут ...
- Саша. Пожалуйста. Дай мне, чего хочу, а.
И Норман стягивает остатки выволоченного в цитрусово-пряном саше крамовского парфюма с его бледного исходящегося в лоснящейся истоме тела, притягивая Алекса за торс канатами длинных ног, только для того, чтобы прижаться ближе, сшиваясь по контуру мышц, стягиваясь в одно гелиевое целое.
— Только ты, блять, двигайся уже.
Алекс шипит и бьет Нормана по губам, не грубо, но чтобы они покраснели до цвета его пережатых запястий и чтобы Норман запомнил, у кого здесь контроль. Он не любит наказывать Нормана, слишком священным видит он его в таком состоянии, но знает, что так нужно, что как минимум одному из них это необходимо.
Саша заворожен картиной перед ним, истинным произведением искусства, распластанной на кровати святыней, насмехающейся над каждым чудом света, потому что никто не может быть прекрасней Нормана сейчас. Алекс не может сдержать улыбки, наблюдая за тем, как Ламбрехта откровенно паяет, как он сжимает мраморные кастеты своих рук вокруг галстука, как он мучается, и Алекс никогда не был садистом, но вид такого, изнывающего, желающего Нормана дарит ему ощущение одновременно невероятной власти и великой ответственности.
— Саша. Пожалуйста. Дай мне, чего хочу, а.
Норман притягивает его ближе, и Алекс падает вниз, на физических и метафорических уровнях, летит, словно Люцифер, павший за то, что слишком сильно любил. Алекс не любит, он бежит от этого чувства, ищет спасение и, ах ирония, находит его в руках Нормана, позволяет себя забрать и спрятать, снова нагло пользуется всем, что предлагает ему Ламбрехт, выцеловывает благодарность на плечах, водит бедрами, посылая разряды мифологической энергии по венам, сжимая пальцами простынь и выдыхая пепел своей души в ключицы спасителя.
Он почти забывает, что перед ними еще не пройденный путь по дороге к алтарю Эроса, потому что кто угодно забудет даже банальные законы Вселенной, если у них в руках находится настолько невероятное божество. Все необходимое лежит под подушкой, потому что они проводят в этой спальне уже не первую ночь подряд, и Саша достает смазку, наблюдая за взглядом Нормана. Он хочет дать ему все и сразу, но Саша не хочет, чтобы это заканчивалось, чтобы они заканчивались. Если мысли, которые уже витают на краю его сознания, превратятся в намерения, то он не увидит Нормана еще очень долго, и он хочет растянуть их последний момент вместе. Он хочет извиниться перед Норманом, но молчит, зная, что не время и не место, что не сможет собрать все в словах, что не сможет попрощаться, но он не думает об этом сейчас, он забывает о том, что гложет черную дыру внутри его сердца и смотрит на божество, распростертое перед ним.
Норман одновременно расслаблен и напряжен, и Саше даже смешно от того, насколько он напоминает потерянного павшего ангела, не знающего, куда ему податься и что сделать со всем светом, исходящим из его сердца. Крам опускает руки вниз, проводя ими по коже Нормана, еле касаясь ребер и сжимая бедра, наносит лубрикант на пальцы и опускает ниже. Следующая часть всегда занимает у них слишком много времени, потому что Алекс постоянно отвлекается на то, как потрясающе, грехоподобно изгибается спина Нормана, на издаваемые им звуки, на то, как Алекс готов кончить от одного выражения лица Ламбрехта.
Он растягивает Нормана долго, смакуя изгибы его бровей и искусанные губы, выцеловывая извинения и обещания на его родинках, убеждаясь, что Норман, как сильно бы он не убеждал и не просил, действительно готов. Алекс прижимает его бедра свободной рукой, приказывает не шевелиться, проводит языком по члену, до последнего не давая Норману именно то, что он хочет, он дразнит и снова смеется, будто безумец, наконец добравшийся до любимого наркотика.
Норман почти готов, и Алекс пытается вспомнить, когда в последний раз он настолько был готов уничтожить самого себя, лишь бы другому человеку не было больно. Он эгоистичный мудак, он никогда не заботился о слишком перетянутых прелюдиях, потому что это слишком близко, слишком интимно, слишком рискованно, но Норман Ламбрехт никогда не относился к категории остальных, всегда существовали другие и Норман. С первого дня их знакомства, с первой неловкой шутки и саркастичной фразы, Саша знал, что встретил подходящего ему человека, того идиота из всех анекдотов про лучших друзей, и когда Норман впервые опустился перед ним на колени в ванной старост, Алекс понял, что, окей, возможно, их дружба немного обновится, потому что Норман ведь знал, что Саша - не для отношений, Саша слишком факапнут для чувств, Саша годится только на секс, и все шло идеально. Они спали вместе без какой-то системы, просто когда хотелось развлечься, но все вокруг вдруг обзавелись моралью, они были идеальны друг для друга, не имея привязанностей к окружающим или к жизни, считали себя выше этого примитивного дерьма, но спустя все это время Саша все еще не мог воспринимать его наравне с остальными своими друзьями-с-привилегиями.
Норман, видите ли, его понимал. Он знал, почему Алекс делал то, что делал, говорил то, что говорил, жил так, как жил, он знал, что он никогда не занимается, боже упаси, любовью, он ебется, и в этом они сходились. Ламбрехт знал, что Саша делает не потому что хочет показаться крутым, прослыть шлюхой или взять от жизни все. Он знал, что Алекс просто боялся привязываться, он менял партнеров так часто, как мог, чтобы обмануть собственное сердце, убедить его, что ему никто, блять, не нужен, что он не способен влюбиться, ведь видишь, вот, я отпускаю очередного, потому что я могу. Единственной константой был Норман, всегда Норман.
И сейчас Саша понимает с кристальной ясностью, что это нужно прекращать. Он уже слишком заботится, он уже слаб, и да, он позволит этой слабости управлять собою до утра, но не дольше. Норман готов, Норман еле соображает, и Алекс двигает пальцами еще несколько финальных раз, после чего поднимается выше и целует нормановскую шею, кусает больно, до синяков-не-засосов, отвлекает его болью здесь от некомфортного, он по себе знает, что поначалу ощущение не из приятных, чувства, когда Алекс движется вперед, направляя себя и медленно, до скрипа собственных зубов не спеша заполняя Нормана. Он останавливается, сжимая пальцами бедра Нормана, упираясь лбом в его лоб, боясь закрыть глаза, чтобы не пропустить каждое движения его ресниц, каждую деформацию зрачков, каждую каплю пота, он целует уголки глаз Нормана, тут же коря себя за непозволительную нежность, но забивая и позволяя себе это последнее воспоминание об его идеальном мальчике.
Он шепчет Норману: "я хочу тебя слышать, не сдерживайся, надрывай легкие, малыш", и выдыхает, потому что Норман, блять, тесный, и все настолько горячо, Алекс уверен, что действие травы испарилось от такой горячки, но с другой стороны от чего еще он слышит Вивальди и парит в небесах, почему парень под его руками кажется таким, блять, божественным, почему он так уверен, что он вечен и бессмертен, почему он так спокоен и умиротворен. Алекс хочет остаться в этом положении вечно, слиться с Норманом и стать единым благословенным целым, он богохульствует, и он никогда не понимал смысла маггловской религии, но ему хочется молиться всем известным богам, лишь бы он перестал бояться и отпустил, но это слишком невозможно, слишком больно, слишком страшно, и он снова отталкивает эти мысли, смотрит на Нормана, собирает все эмоции в один поцелуй и дарит его Норману.
french for rabbits – spirits
Кожа к коже, это так трогательно и интимно, что Норману хочется плакать. До него наконец доходит, синее марево сочным глазетом накрывает его, застилает глаза сизым инеем так, что покалывают ресницы и трещат скулы от натянутой до ушей улыбки. Норману так хорошо и плохо одновременно, что под эстакадой вен и капилляров, под бледными мраморными мостовыми эпителия образуется зудящий кратер, жерло вулкана под солнечным сплетением затягивает в себя ведьмовским магнетизмом всю его сущность, жар трогает ласковым зевом его кости, лижет позвоночник вязью пепла. Кровь впитывает в себя весь жженный пурпур метафорической (или нет?) магмы и пускается в пляс, уговаривая легким гвоздичным шепотом тлеющего в венах кретека пульс напиться с ним в хлам, раззадоривая каждый миллиметр его кожи - давайте, нервы, заалейте, заискритесь зелеными всполохами электричества так, чтобы все тело прошибла судорога размахом в цунами.
Норман цепляется бедрами за таз Крама, чувствуя как под его костями плавает в едком формалине желание. Ему бы в пору вцепиться в Крама ногтями, навсегда пустить в нем корни, закрепить стальные карабины за его хребет, чтобы никогда-никогда не отпустил, чтобы вечность стала свидетельницей их порочной связи, дробящей туманности, распыляющей сросшиеся атомы их душ до самого купола темной материи. Большой взрыв, задень своим рыжим, охрово-медным грибовидным облаком этого прекрасного ублюдка, окропи его своим львиным дыханием, чтобы он хоть на секунду почувствовал то же, что чувствуя я, Б о ж е.
Ламбрехт дергается в своей терновой узнице тождественной одному чертовому галстуку, костяшки сводит так, что немеют кончики пальцев, кисти вязнут в этой бесконечной сладкой муке узкой шлейки, а сам Норман не может отдавать себе отчет в своих собственных ощущениях - это слишком особенно для него, он не достоин этого, ему бы метаться по месиву скомканных в осиное гнездо простыней, ему бы рвать голос на тысячи разлетающихся по блёклому млечному созвездий, но все, что он может - замереть, откинув голову в другое, астрально-дымное, размывающееся по ложу чернеющей миллионами сарком и синяков голограммой, пространство, когда пальцы Крама задевают его простату. Он застывает кадильным извиванием в немом крике, пока Алекс продолжает подготавливать его, чтобы не опозорится в своей жалкой пародии на оперетту перед галерками ненасытных зрителей, соседей сверху, снизу - блять, да они с Сашей такие же - в разных позах, шагающие в небытие в своих томных стонах, касаниях, оставляющих шрамы, ожоги и гематомы на самых далеких от биения сердца желудочках. Алекс не приставляет к его горлу нож, нет, но Нормана окатывает волной первородного греха страха от одной мысли, что он может почувствовать, как под его скатанными в белый дырявый асфальт ребрами пульсирует любовь, прилипая к каждой части крамовского тела с надеждой залечь поглубже, задеть своими ножками, розовыми струпьями-цепями сашино нутро. Крам входит с не присущей ему осторожностью и нежностью, блять, будто боится причинить ему боль, и от этого еще слаще и досаднее, словно Нормана окунули в кипящую карамель, оставляя один лишь исход - кататься пряным сахаром в этой агонии, обжигая язык и шелушащиеся фатальностью кровавые десны. С каждой фрикцией Норман забывает свои имя, смея вторить лишь чужое, гораздо роднее и ближе, чем его собственное, Саша, С а ш а, полосующее раззадоренный золотой каймой серотонина и велюром окситоцина воздух жутким акцентом. Легкие работают на износ, каждый всхлип сопровождается ржавой плазмой, каждый хрип окружен тромбоцитами и эритроцитами, решившими похерить все свое будущее здесь и сейчас, нет, Норман не кашляет кровью, о, это было бы так некрасиво с его стороны, его широкий эстет с причудливым бельгийским размахом засунул бы свою буйную башку прямо в пекло духовки, но внутри все отмирает, не желая тратить энергию ни на обновление системы, ни на ее защиту, ни на регенерацию. Норман чувствует себя Джульеттой, пичкая себя анисовой сурьмой их обоюдной страсти, но вряд ли шекспировская жертва трахалась на смертном одре, позволяя демонам седлать ее узкие бедра, жать все живые (иллюзорно живые) соки.
Норман подмахивает бедрами, Норман вжимается ступнями в крамовский позвоночник, чтобы ближе, глубже, острее, ярче, чтобы мазерное излучение выжгло на его лесенке костей их инициалы виридиановым хромом. Норман засовывает свой язык в чужую глотку с тем остервенением и жаждой, как пускаются по наклонной те, чьи сроки конкретно поджимают, а райский (или адский, а может чистилище?) дедлайн поджимает, одерживая победу над духом смертельно-больных. И каждый поцелуй, каждое движение внутри его, да, детка, смени угол, так лучше, чееерт, как же хорошо, заставляет его морально разлагаться, распадаться на молекулы мириадами сорванных гисперидовских супернов.
Они трахаются так дико, что разваливается мимолетной галлюцинацией пол под ножками кровати, но для Нормана они всегда занимаются любовью - его чувств же хватит, чтоб поддерживать этот сдутый воздушный замок, этот уходящий под землю мираж? Алекс накрывает губами его плечи, прослеживает дорожку дрожи по его кадыку, выцеловывая каждый рваный всхлип, сжимает горло так, как нравится Норману, так, чтобы защипало по другую сторону радужки, чтобы придавить грудину набатом похоти. Чтобы следующий толчок стал дорогой в оргазм, такой яркий, что закладывает уши, что колет в ногах и мурашками пригвождает к матрасу.
- Саша, я... - люблю тебя, пожалуйста, услышь это в этом закулисном стоне.
Ты так близко, и так далеко, К, не покидай Замок, останься здесь, с Фридой, что нашепчет тебе на немецком талым элем лозунги к поражению, откроет по секрету свою слабость. Меня так тянет к тебе, почему ты не чувствуешь этого тогда, когда между нами нет километров пыли и креозотного смога?
Норман - раскиданные по подушке пшеничные пряди, грубый, шуршащий под тоннами крамовской редкой нежности голос, холодные пальцы, замершие в последнем па-де-де черного лебедя Аранофски, и концентрированная привязанность, не способная расщепиться ни под одним известным элементом.
Меня оставил отец и общество, пожалуйста, не покидай меня, я наверное сгину в этой маргинальной пучине. Саша, мне не нужно этого love me tender love me sweet бриолинового Пресли, просто будь со мной, не отпускай мою руку, блять, игнорируй мою ванильную пудру, пшик этого влюбленного внутреннего голоса, просто останься.
Бедный Йорик, бедный Норман - коцые останки былого шутовства.
Если бы я только знал.
Отредактировано Norman Lambrecht (2017-08-19 09:28:54)
Алекс теряется в удушающей атмосфере слишком-много, он растворяется в теле Нормана, не чувствует ничего, кроме невероятного, наркотически-плотского удовольствия, он вжимается Нормана в постель, двигается именно так, как им нужно, потому что он знает, что Норман любит, он знает, где его предел, и до него еще далеко, поэтому Крам не сдерживается, он уничтожает любые остатки разумного мышления, вытрахивает из Нормана трезвые мысли и помогает ему потеряться в агонической эйфории, и он хочет, отчаянно стремится последовать за ним, но все еще в реальности его держит одна единственная глухая мысль, ощущение под ребрами, странное тепло, настолько непривычное в его вечной зиме, что он боится смотреть на него, он тянется к Нормну в сладкое забытье плотского наслаждения, ловит губами капли пота на его висках и улыбается, словно сумасшедший, сведенный с ума изгибом нормановских ключиц, закованный в цепи тягучими полосами тени от его ресниц, завороженный стонами, дарящими второе дыхание и желание просто фундаментально существовать.
Крам внезапно ощущает обжигающую потребность почувствовать пальцы Нормана и он тянется вверх, развязывает галстук и бросает его куда-то на пол, тут же чувствуя на себе руки Нормана, уже ощущая царапины на плечах, уже предвкушая боль, он переплетает их пальцы и сжимает руку Нормана в своей, пытается через кожу передать, насколько он сейчас счастлив, насколько это все правильно, насколько он благодарен Ламбрехту, но он знает, что никаких прикосновений не будет достаточно, даже самые громкие слова никогда до конца не передадут все нормановское значение в крамвском сердце.
Он чувствует Нормана вокруг своей собственной чудом живой души, он впускает его внутрь прежде чем успевает опомниться и захлопнуть все клетки, и часть Ламбрехта селится навсегда внутри его ребер, привязывается всеми нитками к его внутренностям и отказывается отпускать. Саша в отчаянии, он не может, не должен, не в состоянии это позволить, но у него больше нет сил и он отдает себя мгновением, обещает разобраться со всем позже, он лишь снова подается вперед и вырывает у Нормана очередной стон, сплетает свой голос с его и отпускает все остатки самоконтроля, вбивается в тело Ламбрехта всеми силами, с полным намерением разрушить его до основания и похоронить себя в руинах.
Крам знает, как выглядит лицо Нормана перед финальным моментом, он до последней частички помнит его лицо на грани оргазма, давно запомнил изгиб сведенных бровей, приоткрытые губы, такие пьяные и яркие, спрятанные под тонкими пересеченными синеватыми линиями веками горящие глаза, он сжимается вокруг Саши и старается удержать себя на пике, он всегда занимается сексом так, словно это его последний раз, и Саша понимает, насколько сильно душит его нежность к лежащему под ним мальчишке, насколько он готов уничтожить собственную душу и сознание лишь бы он никогда не пострадал, он готов убрать свое пагубное влияние за океан, лишь бы Норман перестал так на него смотреть, лишь бы Норман отпустил, лишь бы Норман вылечился от Крама, лишь бы Норман был счастлив.
Александр Крам - испорченное больное недоразумение в мировом эмоциональном порядке, и у него есть не одно доказательство того, что его присутствие не делает жизнь людей лучше, посмотреть только на практически каждого члена его семьи, вспомнить только Андрея и тех, кем он пытался его заглушить, людей, которые никогда не воспринимали его как человека, с которым стоит делать что-то кроме как ебаться, и только один Норман Ламбрехт увидел в нем что-то большее, и он, о, его умный невероятный Норман, ошибся, проебался, привязался к идиоту, который не стоил и минуты его времени, и сейчас он цепляется за него так, словно Крам способен спасти его, когда он не тот, кто нуждается в спасении.
Саша давится всхлипом и прячет его в плече Нормана, слышит вибрации его голоса, и шепчет отпусти, и он не знает, абсолютно неповоротно не знает, что он имеет в виду, просит ли он Нормана кончить для него, или просит отпустить его, избавиться от него, выбросить на обочину. Саша в полном раздрае, и он настолько погружается в этот сеанс самоненависти, что не сразу понимает, что он и сам близок к разрядке, и он всеми силами отгоняет навязчивые мысли и сжимает до боли в костях руку Нормана, целует его пальцы и молча просит его простить. Он еще не знает, за что, но он знает, что он сделает Норману больно, так или иначе, оставшись с ним или сбежав, он все равно разрушит Нормана Ламбрехта, и, пожалуй, пусть лучше Норман ненавидит его, чем остается рядом и разрушает себя ради какого-то чертового Александра. Саша толкается еще один раз и отпускает, забывается на несколько секунд обо всем, кроме него, отрицает свое существование и позволяет себе на секунду представить, каково это - любить и быть любимым Норманом Ламбрехтом.
**
Они лежат, сплетаясь древними триптихами, не различая и не заботясь, где заканчивается Норман и начинается Алекс, и Крам смотрит на тлеющую сигарету в своих руках, проводит пальцами по красным следам на запястьях Нормана и пытается не думать о последней мысли, проскользнувшей у него перед оргазмом.
Нет. Он не может быть влюблен в Нормана, потому что... Это разрушит все. Их дружбу, выстроенную с таким трудом связь, их маленький мир, в котором они заперлись, отказываясь вот уже второй месяц впускать кого-то еще. Если он когда-то осмелится сказать Норману, то он разрушит то последнее доверие, последнего человека, который все еще стоит рядом с ним, потому что его самого невозможно любить, Алекс знает себя и знает, что видят остальные, и что в особенности видит Норман, ту грязную внутреннюю подвальную гниль внутри Крама, его непрекращающийся алкоголический экзистенциализм, его странную около-нигилистическую философию, его внутренний пустой необитаемый мир.
Он затягивается и следит за дымом, завидуя, насколько легко ему исчезнуть. Он хочет иметь такую же свободу, и Норман словно слышит его мысли, потому что Саша чувствует вдох под своими пальцами, и голос:
— Ты останешься со мной?
Нет.
Саша слышит ответ в своей голове еще до того, как успевает подумать, и он хочет закричать, потому что он не может сказать ему правду, он не может смотреть в его глаза и бояться, что за его собственными зрачками правда словно на ладони. Поэтому он продолжает смотреть на дым, и лишь кивает, пытается наебать самого себя, ведь если он не сказал ничего вслух, это значит, что он не соврал, но ему и самому смешно, потому что он прекрасно понимает, насколько он труслив и жалок. Он сглатывает и прижимает Нормана к себе в последний раз, убирает с его лба прядь волос и целует медленно, прижимаясь губами и вдыхая его запах, запоминая.
- Спи, малыш. - Люблю тебя., не добавляет он, но в его голове он звучит так чисто и естественно, что у Крама перехватывает дыхание.
Он не может заснуть. Норман давно спит, Крам чувствует его ровное дыхание, но он сам не может перестать зажигать сигарету за сигаретой, оттягивая неизбежное. Он поднимает палочку с пола и начинает методично, словно придерживание каждого правила, вталкиваемого им на Заклинаниях, поможет ему убежать от ноющего внутри монстра, уменьшать все вещи и складывать их в коробки, который трансфигурирует из валяющейся на полу бумаги. Это временно, но ему нужно добраться до ближайшего портала в Париж, а там он разберется. Он работает, пока не остается ничего, кроме практически всех вещей Нормана, ведь он не мог не запаковать несколько его рубашек. Они теперь лежат посреди пустой квартиры, которую он только что собственноручно ограбил, отнял все воспоминания кроме дыма, который въелся в трещины в потолке, стер все признаки своего существования. Может быть, Норману будет так легче. Может быть, он возненавидит его за то, что забрал все физические доказательства их воспоминаний. Алекс чувствует сдавливающие горло слезы и заставляет себя успокоиться.
Самое тяжелое - отпустить Нормана. Он держит его руку в своей, и еще никогда ему не было так сложно перестать кого-то касаться. Осознание того, что Норман для него что-то, не сделало ничего легче, и ему кажется, будто все кости налиты свинцом, который плавится и не дает ему даже закричать. Он перестает сдерживать слезы, целует пальцы Нормана, шепчет идиотские прости, пытается навсегда заколдографировать на веках его спящее лицо, потому что отпускать Нормана Ламбрехта еще хуже, чем видеть весь твой мир в огне, потому что, стоит давно это признать, Норман и есть его мир, и даже что-то большее.
Последний раз коснуться его губ - и встать. Одеться, достать кусок пергамента и перо. Осесть на пол, сжимая ребра, надеясь, что они разорвут его сердце и избавят от боли. Найти в себе силы писать. Стоит только ему коснуться бумаги, как знакомые строки всплывают перед глазами, и Саша пишет, позволяет себе потеряться в знакомых до скрипа фразах, и он не знает, поймет ли Норман, ну конечно он поймет если кто и может понять то только он, но он чувствует, что именно эти слова должны выплывать из-под пера.
И потекли часы, часы общего дыхания, общего сердцебиения, часы, когда К. непрерывно ощущал, что он заблудился или уже так далеко забрел на чужбину, как до него не забредал ни один человек, на чужбину, где самый воздух состоял из других частиц, чем дома, где можно было задохнуться от этой отчужденности, но ничего нельзя было сделать с ее бессмысленными соблазнами, только уходить в них все глубже, теряться все больше.
Пожалуйста, иди дальше.
Я не могу, Норман. Прости, но я не могу.
Пообещай мне, что ты не остановишься. Оставь меня в Рокленде и иди дальше.
К.
Саша смотрит на клочок бумаги, содержащий его отчаяние, и ему хочется смеяться, но вместе этого он переворачивает и дописывает на русском.
Я люблю тебя.
Норману не займет много времени перевести, и Саше плевать уже, поймет ли он истинный смысл, потому что он отпускает, оставляет позади, уничтожает нити, сжигает их связь. Он оставляет записку на подушке, проводит пальцами по пшеничным волосам и шепчет последнее "прости".
Он надеется никогда больше не возвращаться. Он начинает новую страницу, захлопывает предыдущую главу и запечатывает корешок. Он уходит, словно дым, растворяясь в ночном воздухе и оставляя после себя лишь запах и немного пепла, но и они скоро исчезнут.
Александр Крам покидает Лондон, оставляя позади всю свою жизнь и спящий ее смысл.
Отредактировано Aleksandra Krum (2017-08-24 21:15:41)
Вы здесь » Harry Potter: Utopia » ЗАВЕРШЕННЫЕ ЭПИЗОДЫ » das schloss