Harry Potter: Utopia

Объявление

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Harry Potter: Utopia » НЕЗАВЕРШЕННЫЕ ЭПИЗОДЫ » der prozeß


der prozeß

Сообщений 1 страница 9 из 9

1

http://s1.uploads.ru/eVfAt.gif http://s3.uploads.ru/xwBgf.gif http://s5.uploads.ru/y3Hgz.gif

der prozeß

ДАТА: октябрь - декабрь 2024

МЕСТО: начинается с главного входа ВАДИ

УЧАСТНИКИ: Norman Lambrecht, Aleksandr Krum

пусть я и опоздал, но ведь я уже тут.

Отредактировано Aleksandr Krum (2017-08-10 01:25:00)

+2

2

Последние два года жизни Алекса были... интересными.
Он пережил примерно сорок девять экзистенциальных кризисов в примерно двадцати городах, пережил землетрясение, избежал влюбленности и брака с, он почти в этом уверен, постоянно накуренным писателем, научился играть на гитаре и начал петь песни, переспал с энным количеством хипстеров, помирился с матерью и понял, что с ней вполне можно общаться теперь, когда Жанна пережила свой период эксцентричной старлетки и вошла в благородный возраст светской львицы, не без помощи бабули стал работать моделью и достаточно быстро попал на обложки популярных журналов и, наконец, вернулся в Лондон.
Алексу хотелось, правда хотелось чувствовать себя счастливым, ведь он снова был в Англии, которую уже привык считать домом, его ожидала новая квартира на Лицедейском бульваре, его спорткар наконец перегнали из Парижа в Лондон, его ожидало несколько контрактов с популярными лейблами и один из его знакомых, настолько утомленный скучной октябрьской жизнью, которая неспешно текла в ожидании Хэллоуина, когда настоящее веселье и начиналось, решил устроить Краму небольшую вечеринку по поводу возвращения домой. "Небольшая", скорее всего, подразумевало несколько сотен гостей и неизмеримое количество алкоголя, что Александр любил и от чего никогда не отказывался, но сейчас он отчетливо понимал, что не хватает одной важной детали. Точнее, конечно, двух.
Ника и Норман. Мысль про Нику он сразу же по привычке отодвинул подальше, потому что не хотел даже думать о том, что сестра сейчас по идее в Лондоне, и он мог бы ее увидеть, коли захотел, но Крам не хотел, поэтому да, подальше.
Но вот Норман! Ах, Норман. Его Саша повидать хотел неимоверно, и именно с этой целью он сейчас ехал по лондонским дорогам к главному здания ВАДИ. Он прекрасно знал, что Норман как раз поступил на второй курс и прекрасно себя показывает, спасибо связям Саши в академии, и он очень сильно надеялся, что Ламбрехт будет рад его видеть и они снова впадут в привычную рутину инсайдерских шуток, мягких прикосновений и отменной травы. За все время своих скитаний Александр не смог найти человека, подходившего ему настолько же, так сильно и отчаянно понимающего его мысли и его сознание, его мотивации и стремления. Норман был его лучшим другом, всегда оставался и никогда не смог бы перестать.
Конечно, даже оптимизм Алекса не мог заткнуть его тревогу: Норман не ответил ни на одно его письмо, даже на то, в которое Алекс вложил колдографию из Испании, где он без одежды улыбался в объектив, стряхивая с волос океанскую воду. Мысли о том, что Норман ни разу не написал ему за эти два с лишним года, возвращали к дню, когда Алекс уехал из страны. Образ спящего Нормана, с таким редким для него выражением умиротворения на лице, все еще преследовал сны Крама и заставлял его маниакально хвататься за колдографии и вырванные из блокнотов страницы и куски пергамента с почерком Нормана. В школе они часто оставляли друг другу записки, и Алекс до сих пор так по-глупому хранил каждую из них, читал, когда становилось совсем хуево, и улыбался, вспоминая голос Ламбрехта.
Крам поступил, как последний мудак, но это то, кем он был, и он знал (надеялся), что Норман об этом помнит и не винит его в том, как они расстались. В его защиту - Крам с ним попрощался... Норман просто спал в это время, и вряд ли что-то услышал.
Алекс поморщился от того, насколько убого это звучало даже в его голове, и придавил тормоза. Он не хотел казаться сталкером, и никому бы об этом не рассказал, но расписание Нормана лежало на пассажирском сиденье рядом с букетом черных тюльпанов. Саша знал, что Норман любил магнолии, но тащить в ВАДИ дерево было не очень удобно, а от простых роз потом могло быть больно, реши Норман не прощать Сашу сразу, так что он остановил свой выбор на тюльпанах. Они были красивы, как нормановская душа, и темные, как... окей, его душа.
Он остановился возле выхода из главного здания и вышел из машины, прикрывая дверь и опираясь на нее, скрестив руки на груди. Судя по всему, пара еще не закончилась, потому что во дворе было всего несколько студентов, нервно куривших возле близлежащих кустов. Саша заинтересовано окинул ближайших к нему парней и улыбнулся про себя. Ах, британские мальчики. Вечно молодые и вечно пьяные.
Крам, конечно, сюда приехал, чтобы вымолить прощения определенного бельгийского мальчика, но никто не запрещал ему глазеть на прекрасных представителей будущей богемы...
Спустя пятнадцать минут Крам понял, что а) стоило не приезжать так рано, а примчаться к концу пары; б) он более известен в Лондоне, чем ему казалось, потому что невинный вопрос о зажигалке спровоцировал цепную реакцию, вследствие которой он сейчас был окружен десятком студентов, который поочередно просили его что-то подписать и задавали неизвестно откуда взявшиеся в их юных умах вопросы. Алекс не был против внимания, потому что это было единственной вещью, которую он любил больше себя, но он боялся, что упустит Нормана. Он точно знал, что в это время у Ламбрехта здесь пара, которая вот-вот закончится, и он должен выйти из здания и направиться направо, к иному зданию, где у него проходила иная пара.
- Ребята, - улыбнувшись, начал осторожно расталкивать их Крам. - Мне льстит ваше внимание, но я здесь по делу, и это дело любит сваливать, когда не просят... От меня понабрался, наверное. Так что простите, мне нужно его найти...
Но искать ему не пришлось, потому что, как только он смог выйти из окружающей его группы людей, то оказался лицом к лицу с человеком, который преследовал его кошмары вот уже два года. Видеть его лицо было словно внезапным погружением в воду после прыжка, только вместо воды пиздец, и вместо погружения тоже пиздец, и вместо прыжка, удивительно, тоже пиздец.
- Норман.
Саша выдохнул его имя, только сейчас осознавая, насколько тяжело же было его произнести, и улыбнулся. Норман выглядел потрясающе. Он снова вырос, его волосы, казалось, стали еще мягче, а глаза еще холоднее. Саша вдруг отчетливо вспомнил о том, что ему всегда холодно, еще с семнадцати лет, еще с той ночи, последней ночи, с Норманом. Крам почувствовал, как знакомый лед покалывает в его пальцах, будто напоминая, что он все еще здесь, все еще преследует его душу, и сейчас тянется к сердцу и взгляду в ответ на встречу с единственным человеком, который был способен Сашу согреть.
- Я вернулся. Я скучал. Прости.
Александр Крам, мастер слова и автор песен, дамы и господа, не способный даже выдавить из себя нормальное извинение. Он тянется к плечу Нормана, касаясь его пальцами и замирая, отчаянно желая положить их Норману на шею и притянуть к себе, но он ждет, пока Ламбрехт что-то ответит. Он ведь не может на него так уж сильно злиться, верно?

+3

3

cage the elephant – cold cold cold
Осенью всегда легче - сознание распланировано на месяцы вперед, в черепной коробке слишком тесно - конспекты, лекции, предвосхищение практикой зеленой бахромой неразлучников ютятся слишком близко друг другу, корни прошлого придавлены толстыми фолиантами и градом перламутровых кинолент. Осенью всегда легче - просыпаться ночью от очередной серии рваных импульсов, толстой коркой изморози обнимающих вены, стужу, закравшуюся под кожу, хотя бы можно оправдать погодными условиями. Сердце впадает в анабиоз, переставая воевать с рассудком, ведь осенью они сходятся на одном - нам паршиво, и это нормально. И никакое подсознание не встревает в поток рассуждения своими липкими "ты тряпка", потому что любую слабость теперь без зазрения совести можно объяснить сезонной хандрой. Сердце сворачивается ледяной глыбой меж остовов ребер, лижет инеем легкие, напоминающие морионовый локомотив своей жирной копотью и раскатистым пыхтением. Чу-чу, ты сдохнешь от рака, поздравляю с главным призом в этой лотерее!
Норман почти забывает свои невычитанные "ich liebe dich, du verdammter arsch" в бересклете открыток, свои невысказанные "как же я тебя ненавижу, пожалуйста, возвращайся" в тернии голосовых, ему не нужны были эти обрезки букв, природа в акриле и архитектура цветной тушью, колдографии он даже не распаковывал - чувствовал пальцами вибрацию заколдованной пленки и проклинал искрящиеся бытовой магией полароиды и залаченные "кодак ретина", он был сыт по горло его редким голосом, вырывающимся из рупора-пергамента, видеть было не то чтобы невыносимо, скорее неприятно, будто тревожишь едва затянувшийся порез - царапаешь и дерешь тонкую ржавую корочку.
"Тогда его смазливое личико с тонким налетом щетины на разворотах глянца и ядовито-лимонной, почти флуоресцентной желтой прессы - это целый соляной столб, едва втискивающиеся в кварцево-красные края раны. Апперкот дорогой в нокаут, кислую (полусухую) виноградную кому."
Нет ничего лучше осени, думает Норман, когда погода соответствует твоему мироощущению, повинуясь каждому выбросу кортизола, когда приятное грассирование Брайана Молко в твоих наушниках отражается в небе серой облачной сеткой, а ты наконец заключаешь перемирие со своими внутренними демонами, и разум покровительствует самообману - "ты не один, Норман, раздели свою печаль с этим сентябрем". Отпускать себя с сединой одуванчиков гораздо легче, когда ветер мягким земляным флером умоляет о саморазрушении, а воздушные потоки голубым каракулем толкают тебя с моста. Привет, апатия, лето было жарким, затопи меня своей слякотью, похорони в листопадной панихиде. Норман даже не знает плохо ли ему или хорошо. Норман пытается сконцентрироваться на работе, но после летней горячки, когда голова раза три лезла в духовку, параллельно декламируя Сильвию Плат, ему сложно вернутся в свой прежним бескомпромиссный машинный режим. Сентябрь слабо пытается его растормошить, валиум больше не действует, спать становится невыносимо холодно, и только к концу яблочного спаса, в числах 20 в Нормане просыпается жажда вырваться из этого осинового гроба, и он, словно крот, слепо озирается на свободе. Осенью легче дышится - сыро напополам с ОРЗ, когда привыкаешь жить в гармонии со своей меланхолией, латая прогерию дополнительными репетициями с актерами и общением с коллегами по цеху.
Норман почти забывает, но это междустрочное "почти" все реже тревожит его, струясь горным хрусталем по жилам лишь в очередном старом сне (сне ли?), роя норы под толщами снега его сердца лишь в особо знакомых трипах, но главное - больше не мелькая на периферии одурманенного бурбоном сознания, не елозя навязчивым эхом по сетчатке пьяного глаза, больше не омрачая его зародышевый алкоголизм.
Ему плевать, что там с его бывшим лучшим другом, когда преподаватели так оголодали до их юной молочной крови, и кормить их, акул искусства, без таланта гениального дрессировщика становится просто невозможным. Норман пичкает себя пособиями по режиссуре классических постановок и пьесами Мориса Метерлинка, запивает усталость и панику эспрессо, а царапающие горло солью воспоминания - огневиски. Распорите меня гарпуном, я не могу больше тащить этот китовий груз, капитан Ахав, всыпь мне, я так люблю боль.
Ламбрехт со всем своим исполинским отчаянием игнорирует скуку и недосып, кое-как досиживая пару по театральной критике, и стоит только лектору объявить "На сегодня все", как в нем просыпается вторая Сэнди, сметающая на своем пути все с единственным желанием "попарить". Оборачиваясь в серый драп мягкого пальто, Норман, словно опытный рыбак, выуживает из толпы светлый лик своей единственной музы, чтобы вцепиться в тонкое запястье с тем мальчишеским озорством, которое ненадолго вылазило из-за туманного Альбиона его вечной матерой серьезности каждый раз, как сворачивалась последняя пара. Аарон выписывает малиновым батистом на своем лице "особенную улыбку" (Норман давно уже подзуживал свое самолюбие этим сомнительным фактом, вообразив, что является единственным адресатом этой улыбки), понимая все с одного лишь неполного оборота губ в усмешку. Норман ждет, пока его затейливая смесь Дика Дайвера и Дориана Грея накинет свой песочный тренч, позволяя Аарону галантно распахнуть перед ним дверь. Сигареты в мгновение ока перекочевывают из его кармана в жаждущие рты (подцепить своими губами фильтр не составляет труда, но Аарону приходится чуть сгорбится, чтобы поймать бумажную никотиновую пулю, так как Норман достает лишь до его подбородка), пока это самое око внимательно сканируют облепивших очередную прогуливающуюся мимо знаменитость, охотники до автографов - все поголовно с актерского, пара людей даже его личные хороводные куклы - ребята, согласившиеся играть в его зачетной работе. От зудящего осиного роя его отвлекает треск колёсика - Аарон затягивается, уже расправившись со своей сигаретой, но Норману хватает одно взгляда из-под ресниц, чтобы он (со своей вечной чарующей полуулыбкой, гребанная ты реинкарнация Делона) поджег тонкий кретек и ему, очаровательно укрывая язычок пламени от поползновений ветра. Норман делает первый глоток подслащенного ароматизированным фильтром дыма, выдыхая медленно, неимоверно наслаждаясь полным взаимопониманием между ним и его сигаретой, пока в его медитацию не вклинивается ебанная катастрофа.
— Я вернулся. Я скучал. Прости.
Ты же совсем не изменился, правда? Вся та же лакричная патока трусливых глаз, странно, что зеленая радужка не передалась тебе от Иуды, все та же походка вразвалочку, улыбка голливудской (ох, извините, ведьмополитенской) звезды, неизменный шабаш непослушных волос, сука, как же я люблю тебя, пожалуйста, сгинь в недра земные, спрячься в самых темных коридорах ада, чтобы и там я не смог тебя найти. Это словно скальпель по сердцу, пульс разрывается  надвое от нахлынувшей кровавой цунами аритмии, и Норман не успевает даже затянуться во второй раз, его полосует первородный ужас оступившегося Адама, и шок застревает в горле, ударяясь штормовой волной мигрени о виски. И, кажется, что набат никогда не стихнет, и он так и останется стоять этой кадильной слезой, ладановой тростинкой, которая давно уже сдулась, словно старый гелиевый именинный шар. Но его спасает случай, не пепел, жрущий каждый виток линии жизни румяным ожогом, не Аарон, аккуратно, по-щенячьему треплющий его за пальцы, а кто-то из общей безмозглой цирковой массы (странно, что как раз этого отделения в этой гипертрофированном шоу-балете одного мудака и не наблюдалось).
- Стоп, этот чувак знает самого Александра Крама?!
На Нормана будто надевают дуршлаг с серной кислотой, он тут же находится, держась на одном честном слове, чтобы не въебать особо наглому, но портить себе репутацию, среди преподавателей разумеется, нахрен ему не сдались эти полуфабрикаты, в начале года ему совершенно не хочется. Он сдерживается, со всем имеющимся у него в большом дефиците достоинством пятится назад, способный выдавить из себя лишь приторно-вежливый оскал.
- Нет, не знаю. Вы видимо обознались. Сэр.
На самокате от Крама, конечно не свалишь, но Норман по крайней мере попытается.

Отредактировано Norman Lambrecht (2017-08-20 20:30:11)

+3

4

Какая-то неуязвимая навязчивая мысль появляется на краю сознания Крама, и он понимает, что она в его голове уже давно, несколько лет, наверное, и он отгоняет ее, отрицает, отказывается смотреть слишком близко, потому что понимает, что ему не понравится то, что он увидит, и сейчас она с новой силой возвращается и атакует его горящее сознание, когда он видит какого-то смазливого мальчика рядом с Норманом. Алекс не глуп, он был со многими людьми, имел многих поклонников, и он прекрасно знает, как выглядят люди, которых связывает друг с другом больше, чем простая дружба. Он не может не провести параллель между тем, насколько похоже они выглядели с Норманом когда-то давно, в другой жизни, когда все было проще, Саша был закован в цепи собственной души, когда они стояли точно так же, слегка развернувшись друг к другу, готовые в любой момент сократить расстояние, сказать на ухо какую-то глупую шутку, которую понимают только они, стоящие бок о бок, стоящие вместе, понимающее их значение друг для друга.
Сейчас Норман стоит не с ним, рядом с ним - моль, жалкое насекомое, стремящееся на невероятный своей яркостью и поражающий своим теплом источник света, коим является Ламбрехт. Саша уверен, что эта падаль не до конца понимает, в чьем присутствии он имеет привелегию находиться, и он хочет попросить его отойти подальше, но вовремя вспоминает, что он не имеет никаких прав на Нормана, а если и имел, то проебал их два года назад.
Он натягивает вежливую улыбку, делает шаг вперед, когда кто-то в толпе бросает восторженное "Стоп, этот чувак знает самого Александра Крама?!", чтобы хоть как-то оградить Нормана от внимания этих идиотов, но останавливается на месте, слыша слова Ламбрехта.
Вокруг все становится настолько тихим, что Саша не слышит даже своего дыхания, он чувствует лишь глухой стук, с которым, кажется, упало его сердце, он видит лишь искривленные в отвращении губы Нормана, он отстраненно думает все ли еще он на вкус, как весенняя полночь?, он пытается пошевелиться, но все его существование прибито к гравию простой фразой, брошенной так холодно, что крамовские внутренности покрываются льдом, слышно хруст замерзших вен, и он вспоминает цитату какого-то писателя, что-то о том, что неважно, какой был удар, важно, куда он пришелся. Этот удар приходится в тот далекий угол крамовских внутренностей, где давно покоится его способность испытывать настоящие эмоции, запертая под семью замками и страстно охраняемая его философией искреннего нигилизма. Она взывает и начинает драть когтями о прутья клетки, но Саша не может позволить ей выбраться, и поэтому он собирает все, что осталось у него от силы воли, и вливает это в самую сахарную улыбку, которая когда-либо украшала его несколькотысячное лицо.
Он делает жест рукой, показывая недо-фанатам, чтобы они рассеялись и идет за Норманом, не утруждаясь удостовериться, что студенты его послушались. По его опыту, все эти начинающие артисты имеют внимание рыбок, и уже спустя минуту переключат внимание на что-то более стоящее.
Саша в свое время провел достаточно времени с Норманом, лежал слишком много раз, наблюдая за его спящим лицом, видел его в абсолютно разных состояниях, и поэтому он видит, что Норман, как бы он не пытался, сейчас лишь изображает безразличие. Он идет не торопясь, едва ли обращая внимания на сконфуженного прицепившегося к нему паренька, но Саша прекрасно понимает, что Норман, ах, храбрый, несломленный, смеющийся в лицо оптимистам и лобызающийся с экзистенциализмом Норман Ламбрехт сейчас убегает.
Крам нагоняет его в два шага и проводит пальцами по запястью, не заботясь, увидит ли его пассия этого жеста, потому что мнение очередного факбоя-однодневки его волнует в последнюю очередь.
- Ну что же ты, мой дорогой К.,- он знает, что он делает, но ему нужно, чтобы Норман посмотрел на него, обратил внимание, признал, что это не кошмар, что он реален, что он вот здесь, стоит и касается его, - разве ты не обещал быть со мною в Рокленде?
Он хочет вызвать эмоции у Нормана, но вместо этого сам возвращается памятью к событиям таким, казалось бы, давним, и таким близким, он снова видит свое лицо в отражении запыленного зеркала в той старой ванной, слышит голос Нормана, чувствует в руках прощальный пергамент и ощущает неоновый дым, свою собственную растерянность и покрытую потом кожу Нормана. Интересно, что случилось с тем галстуком?
Профиль Нормана возвращает его памятью ко всему, что было между ними, и на секунду Саша думает, что, может быть, ему не стоило приезжать, не стоило вообще возвращаться домой, потому что концентрированное присутствие Нормана Ламбрехта в его жизни вызывало настолько невыносимые побочные эффекты, что Крам прятался в алкоголе, уходил с головой в громкую музыку, под которую так пошло, но так просто двигались люди, он заглушал громким смехом тянущую внутри боль, которая, казалось бы, заглохла, но теперь вернулась с полной силой, потому что лицо Нормана находится на обложке той части крамовской жизни, которую он и хотел бы сжечь, но он играл в Макса Брода и все сохранял на задворках сознания лишь ради бархатистого тисненого переплета с нормановским пьянящим взглядом. У него здесь ничего больше нет, кроме этого странного бельгийского мальчишки с цитатами битников вместо "доброе утро" и душой, исписанной модернистскими потоками сознания, и он не знает, за что ему держаться, если Норман так и не простит его.
Он останавливает Нормана и кладет ему руку на плечо, слегка сжимает, улыбается, потому что Ламбрехт все еще носит эти модные шмотки, все еще старается прикрыть свою уникальность узкими джинсами и рубашками, все еще считает, что это пальто с высоким воротом заставит поверить, что он пустой и точно-такой-же-как-сотни-других, но Саша-то знает, что это не так, что любой адекватный человек поймет, какой шедевр неоромантической мудрости стоит перед ним. Саша улыбается, потому что Норман, пусть и стал выше, взрослее и слегка холоднее, все еще остался его Норманом.
Саша наклоняется к его уху, игнорирует палящие взгляды стоящей рядом нимфетки и вдыхает запах его волос, потому что его вены все еще не оттаяли, и ему нужна нормановская эссенция, дабы снова жить.
- Я ведь знаю, что ты скучал, Норман, - он выдыхает, смотрит на пожухлые листья, гонимые по обочине ветром его отчаянности, и снова улыбается. - Если бы не скучал, отвечал бы на письма.
Он знает, что прав, и он знает, что Норман, его прекрасный Норман, он написал бы ему хотя бы однажды, хотя бы чтобы ласково попросить отъебаться, но он молчал, и поэтому Саша продолжал писать, говорить, колдографировать, в призрачной надежде, что его однажды-лучший-друг увидит между строк просьбу о прощении, признание в том, что я скучаю, но ты знаешь, что я не могу вернуться,
не сейчас, нет, все еще слишком рано
, и, Крам внезапно вспоминает недавнее голосовое письмо, где он лежал в каком-то парке под звездами с бутылкой вина и бормотал о том, как скучает, как хочет вернуться, как у него есть все, кроме феерической невозможности Нормана, и он не помнит, отправил ли в итоге то письмо, но он надеется, что Норман и так все понимал.
- Прости меня, мой мальчик, - он шепчет, почти беззвучно произносит и опускает руку с плеча Нормана к его запястью, едва ли касается пальцев, все еще неповторимо изящных и не спешит отходить, и плевать ему на очевидно возмущенного мальчика рядом с Норманом, потому что он никогда не сможет понять то, что между ними, никогда не познает даже тысячной доли той связи, что всегда необратимо и фатально связывала их испачканные и истасканные макеты душ.

Отредактировано Aleksandra Krum (2017-08-23 20:59:21)

+3

5

arctic monkeys - 505

Норман чувствует, как дубеют костные ткани, а коленные чашечки заполняет металл — веренница блестящих шариков маятника Ньютона, разрывающих импульсами каждый миллиметр его плоти, ноги подкашиваются, охваченные тремором, отказываясь уносить Дороти из этой страны Оз, подальше от этого обманщика-волшебника. Ему хочется пуститься наутек, комично и нелепо, спотыкаясь о собственные носы броугов и павшую Бастилией гордость, но шаг остается живой иллюстрацией слоу-моушна, подводя его и спасая от позора одновременно. Норман несет себя через это минное поле крамовского виноватого шарма, цепляясь подошвой за черепа апофеоза их негласной войны, ты не отделаешься контрибуцией, Саша, я не успокоюсь, пока флагшток не окрасится твоей скотской кровью, пока твое белое полотно не утопнет в торфе моего отвращения.
Не касайся меня, я не выдержу, меня разорвет на мириады отчаянных кусков, на тонны лохмотьев, я нищий, лишенный короны, скиталец, пилигрим в поисках несуществующей свободы. Я всегда принадлежал тебе, не кромсай меня сейчас — когда швы только начали срастаться. Прекрати.
Перед глазами не стоит пелена, перед глазами — отчетливый очерк последнего дня Помпеи, когда она еще блистала античной красотой, статная и хмельная, до фатального вхождения в атмосферу, до приземления на самое дно пандоровской коробки. Норман знает, что все не взаправду, что мутное слайд-шоу их последней встречи, будто снятое на мыльницу, всего лишь игра его сознания, но не может ничего поделать с встающими в колонну по три воспоминаниями. Здесь Саша, зарывающийся носом в его волосы, когда они еще не спят, лежа друг напротив друга в абсолютной темноте, здесь трещащий от цикад подоконник с вздымающимися шторами и их сплетающиеся ноги, здесь его роковая ошибка — засыпать в чужих объятьях, обутым в ложное спокойствие. Норман ждет, когда настанет его чистый понедельник, но все, что у него есть, лишь препротивная аналогия — Она, бунинская, стоящая в одних лебяжьих туфельках. Это значит, что Она обязательно уйдет. Его Россия, единственная, которую ему суждено было узнать, перемешанная с болгарской остротой перца и несоответствием слов и жестов.
— Ты останешься со мной?
Ответом служит кивок, и тогда Норман перестает дергаться, разглаживая штормовые волны своего растревоженного шестого чувства, несведущий в национальных особенностях.
"Если бы я только знал."

Аарон держит его на плаву киноварью полиэтиленового нуля, Аарон знает раздрай каждой его фибры, он выучил все его приобретенные повадки, каждую метаморфозу его ощетинившегося нутра, готовый давиться этим новой, совершенно не характерной ему, засухой эмоций. Отныне Норман — самый холодный город, расчлененный Берлин с заплесневелым цветным бетоном Стены, и Аарон готов примерзать лишь бы только касаться его. Он готов оставаться, не прячась в более мягком "р", в опережающем часу и Сене, едва ли чище Темзы, но все же ты выбираешь ее, пряча коцый хвост за своим мудачеством. У Аарона теплые руки, готовые делиться заботой и нежностью, только попроси, но сердце Нормана по прежнему выбирает тройный аксель на пути к русскому золотому кубку. Предательская мышца распускается лиловым пионом, стоит только другому Бруту подать голос. Норман готов игнорировать ее, пока есть еще табак в его нагрудном кармане, пока обида еще лижет его ледяные рифы, вторя морозным дыханием каждой судороге. Нормана кидает в прорубь 220 вольт, жаля до боли знакомыми подушечками пальцев и кротким (фальшиво учитивым) голосом.
— Ну что же ты, мой дорогой К., - Ты не можешь. Ты не имеешь н и к а к о г о права, - разве ты не обещал быть со мною в Рокленде?
- Какая же ты мразь, - изо рта вырывается шипение вперемешку с гневом, пенящимся растрясенным брютом. У Нормана набухает язва поперек солнечного сплетения, он отдергивает свою кисть, будто ужаленный, и вклинивается разбуженной буйволиной бурей в зрительный контакт. Каким бы магнетическим не был Крам, его, Нормана, магма накроет с головой, распушив лаву и пепел павлиньим хвостом.
Норман собирает всю соль своей памяти по крупицам. Каждый всхлип, рожденный в пустой квартире, каждый спазм, разбуженный ворвавшимся в реальность кошмаром - Алекс выскреб все, все книги, колдографии в глянцевых рамках, шмотки, кое-какую мебель, цветы в горшках, за которыми только Норман и ухаживал, даже люстру, блять. Оставил ему смятую записку, жалкий клочок пергамента, который мог преспокойно засунуть в свой надменный зад, ебучий атласный галстук и посуду, которую Норман с превеликим удовольствием разбомбил без всякого "Бомбардо", полосуя осколками кожу. Оставил ему широкий рифт поперек грудины размером с Коннектикут, горькую ораву засосов и пропахшую насквозь его парфюмом и сигаретами рубашку. Норман не девчонка, чтобы рыдать, но слезы рвутся из него литрами, способные составить конкуренцию локальной гидроэлектростанции. Он не знал, что делать. И сейчас не знает. Он только-только научился жить с этой нелепой душевной инвалидностью, только выпростал из себя остатки жалости, только прекратил испещрять каждое письмо никому ненужной тоской, как бумеранг прилетел ему в голову, превращая виски в сплошной розовый фарш. Спасибо, Саша, что снова запихал меня в эту мясорубку, можешь сфоткаться на фоне моего взрыва, тебе больше не понадобятся фейерверки - посмотри, как переливается мой ливер, сотки из меня свою парадную мантию на премьеру, мне для тебя ничего не жалко, хавай, сука.
- Я ведь знаю, что ты скучал, Норман,. Если бы не скучал, отвечал бы на письма.
- Значит я не скучал.
Он получил первую весточку только через месяц, мгновенно трезвея после ежедневной порции водки, чтобы спокойно спать без прямой трансляции их прекрасных, укатавших в небытие, моментов вместе. Норман почти стал русским и, кажется, заморозил себя на лет 20 вперед каждым спаянным воедино с его агонией граммом спирта. Норман почти провалился в нирвану, в пьяном угаре не замечая больше Алекса в салочках листьев около-сентябрьской кроны, в канители мантий Косой аллеи, когда закупался к школе, в гравии родных улиц, который они когда-то топтали вместе. Норман почти избавился от этой опасной привычки прибухивать в факультетской спальне, протаскивая бутылки в Кабаньей голове, почти избавился от зудящей под аграмантом вен потребности в руне, как в окно постучалась открытка. Из Парижа с люболью. Норман исписал ее всю с палящим остервенением, с жаждой и гарью, линующей нёбо, с трещащими по швам капиллярами раздраженных донельзя глазных яблок - то ли Норман плакал сурьмой, то ли сурьма плакала Норманом.
Но это прошло. И ты, ублюдок, проходи мимо.
- Прости меня, мой мальчик, - Норман отшатывается от него в ужасе, Аарон страхует сзади, не давая разбиться насмерть в этом чертополохе памяти.
- Да пошел ты! Совсем охренел?! Сестрицу свою удержать не сумел, думаешь меня сможешь? - в карманах не находятся сигареты, и терпение стремительно утекает, сосуд из него хреновый, больше для греха, нежели для благонравия, Норман выдергивает пачку из запаха с такой силой, что ткань подклада, кажется, рвется, но ему сейчас не до этого. Он вырывает руку из этого томительного контакта с крамовской нежностью, и чеканит, - О-т-ъ-е-б-ы-в-а-й навсегда, - теряя зажигалку и какой-то мусор - продырявленное потайное отделение вываливает свои пожитки на асфальт, стоит полам его пальто взметнуться, срываясь с места вслед за ламбрехтовской яростью. Норман вываливается на проезжую часть, мечтая скрыться на другой стороне улицы, не обращая внимания на несущихся министерских жуков. Он знает, что Аарон непременно последует за ним, но отблагодарить его за молчание он сможет только когда завернет за это огромное здание. Он ныряет в курилку какого-то паба, влетая спиной в кирпичную стену, чтобы отдышаться, прежде, чем его накроет. Он не стекает вниз по канону магловских мелодрам, проходя в одиночестве весь процесс перехода гипервентиляции в хрип в вертикальном положении. Норман слышит, как подходит Аарон, осторожно касаясь его плеча в том самом месте, где недавно была рука его первой и пока единственной влюбленности, единственный звук, который сейчас существует для него, это марш его собственного пульса, рвущего виски хором барабанов. Так и не подожженная сигарета жжет ладонь, и Норман роняет ее, закрывая рот, чтобы приглушить свое поражение. Он рыдает навзрыд, утыкаясь в разрез между ключицей и шеей, зная, что аароновский модный песчаный тренч непременно намокнет. Дождь не начинает лить, разрывая шаблон, Норман прижимается к Аарону всем телом, надеясь, что ненароком не затянет его в пучину своей боли. От рук так деликатно гладящих то и дело вздрагивающую спину становится только хуже, Норман не может успокоится, оправдывая каждую слезу рваным шепотом - прости, я просто, хм, перенервничал, я не такой, не подумай, господи.
После он надирается под аккомпанемент мелодичного голоса, слушая очередную забавную историю, Аарон действительно милый, Норман не знает, как он терпит его - орет на сцене, потому вы все кретины, разве так играют, все это сплошное надувательство, вам не поверят, играется с ним, флиртуя просто по фану, манипулирует, зная, как влияет на него, и ревет по очередной зазнавшейся селебе. Норман братается с текилой, стирая лаймом фантомный вкус сашиных поцелуев.
Вечереет, и когда Аарон целует его с такой осторожностью, будто боится спугнуть, Норман вспоминает всю бережность Крама в их последний раз и просто распадается на атомы, сжигая себя парадом супернов, пылая, словно канистра бензина. Они трахаются в комнате Нормана, и Ламбрехт надеется, что Аарон никогда не узнает, что он снова сделал это. Снова представлял ебучего Александра Крама, вжимая свою трогательную музу в матрас. Норман ловит оргазм с именем Саша на губах, с его туманной голограммой на своих веках и мучительно-долгой колью в грудине.
Он засыпает в иных руках, тайно желая снова проснуться один.
Чтобы на этот раз не почувствовать ничего.

Отредактировано Norma Lambrecht (2017-08-24 12:53:25)

+3

6

Sleeping at Last - Mercury

— Какая же ты мразь.
Он не может не согласиться, потому что является самой что ни на есть мразью, эгоистичной тварью, уверенной, что все падает к его ногам и ни к чему не нужно прикладывать усилий, потому что всю жизнь он легко получал то, что хотел, стоило только поманить тонкими пальцами, больше созданными для греха и самокруток, чем для кожи и гитарных струн, и все шло к нему, словно завороженное, и только одно исключение было за все годы, и оно стоит теперь перед ним и смотрит с ненавистью, способной сжечь города, уничтожить нации и привести к раскаянию даже библейскую шлюху, и Саша согласен, да, он мразь, но ему так чертовски жаль, он готов распороть грудную клетку и показать, что все внутри испещрено Норманом, все его секреты и мысли все еще циклируют к фразе "что бы сказал Норман", его единственный и лучший друг все еще впаян в его схемы, и он ведь знает его, знает Александра, мать его, Крама и запрограммированный в него не терпящий компромиссов инстинкт самосохранения, и Саша бы и рад сказать, что он ничего Норману никогда не обещал, но он бы тогда врал самому себе, потому что память услужливо подкидывает такую давнюю сцену, когда Алекс впервые соврал Норману и пообещал остаться, соврал, потому что уже знал, что его не будет утром, уже планировал забрать все, включая свою душу, и отправиться покорять поля Прованса своим жалким разбитым существованием.
Саша хочет кричать, что ему, блядь, жаль, что он сделает что угодно, лишь бы Норман снова улыбнулся и сказал, что они все еще друзья, но Александр Крам не имеет привычки унижаться, и поэтому он просто наблюдает за едва заметными процессами в глазах Нормана, и, правду сказать, они не сулят ему ничего хорошего, но он готов продолжать бороться, взять Нормана хотя бы измором, потому что он прекрасно ощущает всю тяжесть их связи и знает, что Норман не может не простить его, нужно лишь немного времени и упорства, и они снова впадут в старый ритм, и, черт с ним, Саша даже познакомится и примет этого непонятного паренька, что стоит сейчас рядом и с выражением лица рожающей черепахи наблюдает за их молчаливой борьбой, за агонией Нормана и напором Алекса, и Саша не имеет ничего против лично него, но, если мальчик попытается их прервать, то Алекс ударит его, и, наверное, это видно во взгляде, коротко брошенном на юного протеже Адониса, потому что тот остается в стороне, и какой-то частью души Крам ему благодарен.

— Значит я не скучал.
Крам хмурится, потому что это не имеет смысла, ведь он ни разу не написал ему ни слова, Крам обсессивно проверял небо каждый день, выискивая ту самую сову с тем самым письмом, настолько впадал в истерию, что отправлял по десять писем в день старым друзьям в Хогвартсе, чтобы убедиться, что Норман в порядке, что он сдержал обещание и идет дальше, что Саша не ошибся, так внезапно оставив его в пустой квартире на смятых простынях.
Норман не мог ему отвечать, не мог писать ему что-то, потому что это, блядь, не имеет сраного смысла, и Саша хочет спросить, удостовериться, ведь он ни разу не получил ни одного клочка бумаги, но он замирает, начиная отстраненно понимать двойной смысл. Если он ничего не отправил, не значит, что он ничего не писал. Саша вдруг хочет узнать, ему жизненно необходимо увидеть все неотправленное Норманом, потому что он должен понять, что происходило с Ламбрехтом все это время, почему он настолько сейчас его ненавидит, но следующие слова выбивают из Крама все желание что-то спрашивать, потому что его мир с комичным вильгельмским визгом останавливается и покрывается пепельной пылью.

— Да пошел ты! Совсем охренел?! Сестрицу свою удержать не сумел, думаешь меня сможешь?

Пальцы невольно разжимаются, и он начинает задыхаться. Мысли затихают, в его голове звенит тишина и какая-то далекая мелодия. Кажется, матушка пела ему какую-то песню пару лет назад, когда он приехал в Москву, плохо помня свои первые несколько недель в Париже, и упал к ней на колени, начиная рыдать, словно маленький ребенок, и тогда они спустя восемнадцать лет наконец полноценно начали играть свои правильные роли - потерянного сына и помогающей матери. Жанна молчала первые несколько минут, поглаживая его по кудрям, а потом начала петь, и Саша замер, прислушиваясь к голосу женщины, чье существование он раньше так презирал, и начиная понимать, что они наконец оба достаточно выросли, чтобы быть рядом друг с другом. Он не помнит слов, но помнит, что она пела со всей материнской любовью, что нашлась в сердце настолько затерянного в раутах и пафосе человека, а после она, даже ничего не спрашивая, приготовила ему его любимый чай и начала рассказывать какие-то мелочи. С тех пор они будто начали заново, и Саша вспоминал тот день каждый раз, когда становилось совсем хреново.
И сейчас в его голове играет эта мамина колыбельная, и он отчетливо осознает, что он не хочет больше дышать.

Нет.

Он ведь, блядь, знает.

Он был там.

Он собирал меня по кускам.

Он видел меня.

Он. Ведь. Знает.

Саша смотрит в пустоту, не видит ничего вокруг, потому что из всех слов, которые могли задеть его, которые могли оставить шрам и запомниться надолго, именно напоминание о Веронике - самый подлый, низкий удар. Норман был там, когда Саша узнал, что Вероника оставила его позади, он откачивал его после передоза, он держал его в руках, когда Алекс кричал в пустоту, утирал с щек слезы, пока у него не оставалось воды в организме, смывал с костяшек кровь, шептал на ухо какие-то глупые, но значащие целый мир слова, он знал, что это было последним ударом, сломившим так тщательно выстроенный фасад характера Александра Крама, открывая испуганного Сашу, ничего не стоящего и никому не нужного маленького мальчика, который настолько был эмоциональным инвалидом, что не представлял никакой ценности даже для собственной сестры.

Он понимает, что Норман говорит что-то еще, но ему плевать, потому что именно сейчас он чувствует, как все внутри покрывается вонючей ржавчиной, как его органы замирают в стазисе, а сердце перестает биться. Он замирает и не движется, чувствует, как уже привычный холод тянется дальше, забирается во все клетки и все поры, оседает колкими льдинками и будто насмехается над ним.

Видимо, он, как уже не впервые за свою жизнь, он ошибся. Норман действительно не хочет его прощать, Алекс сделал ему слишком больно, он давно забыт, давно выброшен из воспоминаний и мыслей, давно уже никому не нужен, и он может убираться к чертям отсюда, может броситься с моста, никто и не уделит внимания размазанной куче внутренностей на асфальте, его лишь соберут в пакет и отправят в морг, и жизнь вокруг даже не подумает остановиться, кто-то хмыкнет и скажет короткое "жаль", кто-то пустит одинокую слезу для приличия.

Он все еще не может пошевелиться, но он решает, что он оставит Ламбрехта в покое, уберется к себе в новую пустую квартиру, порефлексирует над коробками, подписанными "Паффапод драйв", теми самыми коробками, которые он так и не распаковал с тех пор, как собрал, стараясь не потревожить спящего Нормана, и таскал за собой по миру, не в силах открыть и встретиться лицом к лицу со своей трусостью. Он откроет их, сожжет все внутри, а потом натянет на себя свой лучший образ и пойдет на ту вечеринку в его честь, накачается всем, что ему предложат, переспит со всеми, кто захочет, продолжить ходить на съемки и заработает себе уже давно всем знакомую репутацию модели, которая не справилась со славой. Плевать.

Окружающий мир внезапно врывается в фокус, и Саша понимает, что не видел ничего перед ним с тех пор, как прогремел приговором хриплый голос его личного экзекутора. Он моргает и поднимает голову, осознавая, что рядом уже давно никого нет, Норман скрылся, забирая с собой своего мальчика и все желание существовать Саши, оставив лишь едва уловимый запах мяты и кучу каких-то бумаг на гравии. Алекс видит какие-то не стоящие внимания записки, и не хочет зацикливаться на них, потому что видит почерк Нормана, а с этого момента он отказывается признавать, что такой человек существует, но в последний момент он замечает край чего-то движущегося, и его мир снова останавливается.
Саша знает эту картинку - это вид с балкона в его парижской квартире, той, что принадлежит до сих пор только ему, куда он приводил Этьена лишь однажды, но потом соврал, что квартира была съемная, и приходил туда в период их сожительства иногда, чтобы побыть в одиночестве. Он знает этот вид уж слишком хорошо, потому что не один рассвет был им встречен с уже четвертой сигаретой и рефлексией. Он прекрасно помнит то утро, когда солнце было настолько красивым, что Саша невольно уже в который раз подумал, что Норману бы понравилось. Он схватил колдограф и снял пейзаж, поначалу даже не заметив, что сам попал в кадр в зеркале, стоящем какого-то хрена у самых перил.
Пальцы немеют, но он заставляет их двигаться и опускается вниз, аккуратно хватает край колдографии и достает ее из-за бумаг. Он прав - это то самое колдо. Лучи солнца двигаются слишком медленно, поэтому они почти статичны, но он сам двигается в отражении, завернутый в одну простынь и сжимающий в руках сигарету. В какой-то момент он замечает себя в зеркале и улыбается, машет рукой зрителю, посылает воздушный поцелуй. Крам помнит, как отправил это колдо Норману сразу после проявления.

Он хочет сжать руку в кулак, но ему не хочется повредить колдо, которое Норман, судя по всему, так бережно хранил во внутреннем кармане. Алекс пытается убедить себя, что это ничего не значит, что колдография просто случайно затерялась среди бумаг, но в следующий момент он переворачивает ее и не может сдержать резкий выдох.
Нет, Норман может кричать, сколько угодно, и использовать его слабости, но он никогда не убедит Алекса в том, что он пишет слова Кафки на каждой колдографии, которые потом хранит рядом с сердцем.
Нет. Норман Ламбрехт все еще имеет место в своей душе для Александра Крама, и он не перестанет бороться, пока его не примут обратно.
Саша прячет колдографию в карман куртки и идет обратно, к машине, улыбаясь про себя и наконец чувствуя себя окончательно дома.

Пальцы все продолжают касаться слегка выдавленных мест, где Норман когда-то написал несколько простых слов, теперь значащих для Алекса практически все.

"Тени не гасят солнце."

***Неделю спустя***

Новая машина, еще и на электронике, ощущается под руками как-то неправильно, но у Алекса нет иного выбора. Норман знает его спорткар и ни за что не выйдет из главных ворот, если увидит крамовский транспорт. Скорее запустит Бомбардой, это он может. Алекс постоянно напоминает себе не использовать магию, потому что он по себе знает, что обычная машина заглохнет, и поэтому ему даже закуривать приходится от спичек, как истинному маггловскому хипстеру.
Он успевает выкурить три сигареты и зажечь четвертую, пока наконец не замечает свет очей своих, машинное масло души своей, да и просто комсомольца и красавца своей тоталитарной державы. В этот раз он, слава Мерлину, один, потому что за неделю сашиного дальнего сталкерства он еще ни разу не видел Нормана без какого-либо эскорта, и чаще всего мелькало уже надоевшее ему личико блондина, который смотрел на Нормана словно потерянный щенок на своего любимого хозяина. Саша не понимал, то ли он просто безнадежно влюблен, то ли он просто недостаточно хорошо знал Нормана, то ли ему было все равно, но он, видимо, отчаянно отказывался замечать, что романтический интерес Нормана к нему был обратно пропорциональным. Крам выдыхает с облегчением, потому что, если честно, ему уже осточертело видеть смазливую мордаху Аарона-как-его-там. И да, Саша узнал его имя. Возможно, он даже знает номер его комнаты в общежитии ВАДИ. Никто не виноват, что у него проблемы с нарушением личных границ, а у подвыпивших студентов в ближайшем баре очень низкий порог опьянения и очень свободные языки.

Саша выходит из машины только когда Норман в трех метрах от него, отрезая Ламбрехту пути к отступлению, потому что на таком расстоянии развернуться и пойти обратно было бы просто нелепо. Крам прячет руки в карманах и слегка ежится от прохладной погоды, потому что он слишком привык отдавать дань моде даже когда на улице уже минусовая температура, и он, может, потом и будет лечиться неделю, но зато пройдется по улицам в куртке, которая даже еще не поступила в продажу.
Норман выглядит... странно. Саша не хочет льстить себе, думая, что это благодаря ему, но он помнит их встречу неделю назад, и он знает, что прямо перед входом в главный корпус ВАДИ стоит баннер с его улыбающимся лицом, который Норман может видеть каждый день, и нет, это было ненамеренно, Алекс снялся для этой рекламы еще в Тулоне, и не его вина, что именно этот колдобаннер установили именно на этом месте.
Краму хочется взять его за руку и прижать к себе, пообещать, что все дерьмо пройдет, но он не может этого сделать, потому что в этот раз он - источник этого дерьма, и он не может ничего сделать кроме как продолжать извиняться. Алекс достает из кармана колдо, игнорируя воспоминания о том, сколько раз он за эту неделю смотрел на обратную сторону, проводил пальцами по почерку Нормана и прикрывал глаза. Он зажимает его между указательным и средним пальцем и поднимает вверх лицевой стороной к Ламбрехту, желая еще один раз посмотреть на надпись.

- Ты обронил тогда.

Он старается не вкладывать никаких эмоций в свой голос, потому что это явно вызывает исключительно негативную реакцию со стороны Нормана, но не может сдержать легкого движения ртом, сжимает губы, выдавая волнение, и вздыхает, подходит ближе к Норману и протягивает колдо.

- Ты имеешь полное право на меня злиться, но, блядь, я не один виноват в этой ситуации, Реджи.

Старое прозвище вырывается непроизвольно, и Крам старается не морщиться, потому что слишком много фамильярности, очередная инсайдерская шутка, очередное проявление привязанности, и он боится видеть реакцию Нормана, потому что он знает, куда ударить побольнее, и, пусть Саша и знает теперь, что Норман тоже скучал, он не уверен, что готов пережить очередную порцию яда из его прекрасного рта. Он помнит, как узнал о том, что среднее имя Нормана - Реджинальд, и смеялся, пожалуй, около часа, а после взял за привычку называть его Реджи, когда Норман злился, потому что он просто очаровательно бесился, и в процессе забывал, за что злился, и они снова впадали в их идиотскую понятную только им атмосферу.
Ах, как бы Крам хотел, чтобы сейчас все было так же просто. Но нет, сейчас им не шестнадцать, они не видят всю жизнь словно на ладони, их теперь разделяют тысячи метафорических миль, они находятся в разных вселенных, и Саша отчаянно пытается найти мост, но Норман продолжает разрушать каждый, посылая осколки стеклянных ступеней плыть между звезд и растворять в себе отчаянный крик Алекса.

Раньше они были вместе в Замке, в Рокленде, они вместе смеялись над Фридой и сочувствовали К., но теперь они оба настолько же далеко от фабулы, как и судебные приставы, они стоят напротив друг друга, и Саша хотел бы отчаянно знать, кто он - Лени, спасающий, важный, нужный, или Эльза, далекая, ненужная, не появляющаяся даже не половину страницы, служащая сюжетным элементом для Йозефа. Его Йозефа.

Отредактировано Aleksandra Krum (2017-08-24 19:03:50)

+3

7

The Black Keys – Weight of Love
Норман ловит свое отражение в куске зеркала, удирая из чужой комнаты в абсолютной темноте. В окне плачут последние желторотые фонарные столбы, солнце еще дремлет за пуховыми стенами утреннего индиго, Норман останавливается в дверях, наблюдая за чужаком по ту сторону полированного стекла. Незнакомец осунувшийся, бледный, почти прозрачный, с почерневшими веками и нездорово ярким ртом, окутанный легким тремором и почти мертвый, но самое ужасное - трусливо поджавший хвост, который когда-то служил жалом. Его темная карикатура, доппельгангер в кривой штриховке, напоминающая пятно растоптанного угля, отныне служит Норману личиной, в шкуре которой ему так душно, что кружится голова. Ламбрехт надвигает забрало безразличия, хмыкая своей гелиостатной копии, и выскальзывает в коридор, шурша болтающимся в руке ремнем и волочащимися по полу шнурками мартинсов.
И так - уже неделю.
Норман существует по уже написанному им же сценарию, который ему "посчастливилось" воплотить в жизнь полтора года назад. Спит по 3 часа, потому что мозг не в состоянии нормально отключиться, продолжая мусолить до боли знакомую шарманку, клацающую своими челюстями в попытках дожрать его жалкие остатки. Боится хоть на секунду вспомнить вкус всех тех погоревших поцелуев, занимая свой рот чужим так часто, что от чужой слюны уже зудят десны, а уставшее тело больше не выбрасывает дофамин. Норман не может даже выпить, зная, что на пьяную голову этот локальный Рагнарёк, кусающий его ослепительными косыми туманностей и синими лохмами супернов, будет чувствоваться еще острее, Норман отчаянно старается нарастить панцирь, желательно из бетона, сажает голос на пустоши, выкрикивая в воздух претензии и риторические "Почему?! За что?!", втирает в кожу терпкий дым, куря чаще, чтобы не клевать носом. Забывает про еду, пытаясь целиком и полностью погрузится в пучину работы, пишет столько, что сводит руку, а кисти уже и не помнят, как функционировали без этой нескончаемой ломоты, рвется вперед озверевшим локомотивом, уже не реагируя на похвалы преподавателей, потому что мало, потому что этого не достаточно.
В среду у него начинает хлестать кровь из носа прямо во время пары по истории магической культуры, но Норман успевает остановить ее прежде, чем кто-то заметит, по крайней мере ему так кажется. И он радуется сокрытию своей слабости до тех пор, пока на перерыве к нему не подходит мастер, который иногда присутствует на некоторых лекциях, и не спрашивает, все ли в порядке.
- Да, все нормально. Просто давление.
Норман не может смотреть ему в глаза, потому что знает, что непременно спалится своей гниющей радужкой, потухшим взглядом, медленно разлагающимся в череде заплесневелых будней, мигающих красными sos чрезмерных нагрузок. Наставник не настаивает, не предлагает свою помощь, и Норману приятно, что его не считают тряпкой, он изучает морщинки на длинных пальцах и нечаянно видит в них очертания крамовских.
- Ты молодец. Только не бери на себя слишком много.

Но Норман берет, он засиживается в академии до тех пор, пока блистательная старая реплика ведьмополитенского короля не исчезает с преподавательской парковки у главного входа, штудируя пьесы, старые, пожелтевшие сценарии, пытаясь выцепить для себя что-то, сидя допоздна над декорациями, костюмами, устраивая дополнительные прогоны, выжимая все соки из негласно своей труппы, пока в него не начнут сыпаться мольбы или угрозы. Норман улыбается вымученно, прекрасно осознавая, что сходит с ума, но продолжает зажимать Аарона в тех коридорах, окна которых выходят на главный вход. Это демонстрация. Это провокация. Это отчаяние и крик о помощи, который гаснет в разлете чужих слишком античных ключиц. Норман тушит фильтр о кожу, под которой встречаются траншеи синих вен, и забивает комок в горле литрами дыма.
Ламбрехт наблюдает, как по замыленному стеклу с потемневшей, шершавой рамой барабанит дождевая влага, стучась озоновой дымкой в окна академии, и смеется, как сумасшедший, потому что все настолько драматично - все эти бессонницы, пасмурное, обклеенное строгим графитовым драпом, небо, все эти огнеупорные колдографии с леденцовым налетом полароидной пленки, смеющиеся в своем маленьком квадратном дупле над его жалкими попытками спалить все дотла, все эти чужие лица, чужие руки, меркнущие черно-белой крошкой, трафаретной пантомимой спешащего калейдоскопа перед настолько цветными, острыми, липкими и жгучими флэшбеками. Норман бултыхается в этой волейбольной сетке абсолютного поражения, терпеливо ожидая, пока крамовские подачи не превратят легкие и ливер в соленое, вяжущее на языке от излишка крови и тканей желе. Норман абсолютно один в репетиционном в зале, он смеется, положив ноги на спинку переднего кресла, думая совершенно не о том, какие будут люди и композиция у его детища, которое вот-вот увидит свет, то и дело перебитый тенью нависших кулис. В голове стоит мать, ее тонкие обескровленные от бессилия губы и фарфоровые пальцы, гладящие позвонки, и Норману становится в разы паршивее всего этого пост-панкового суицидального цирка.
- Норман, давай ляжем в Мунго, милый, так больше нельзя.
Патриция скоро начнет седеть, ее шелковый платок, выглядывающий из под ворота пальто расплывается перед глазами сплошным цветным пятном, и Норману дурно от ее цветочных духов, но голова такая тяжелая, что падает на ее плечо с тем же глухим звуком, с которым окровавленная черепушка покидала плаху. Норману стыдно за то, что он продолжает падать даже в ее руках, за то, что он - пустой звук, вышедший из строя вечный двигатель, который должен был произвести фурор. На него возлагали такие надежды, что гнулись плечи, а ведь когда-то ему это служило стимулом, пустившем корни прямо в его платиновом стержне. Но все прошлые его косяки и в разрез не шли с этим большим (какая ирония) проебом, и сколько бы Патриция не пыталась выскрести из него причины, сколько бы не лезла в душу, потроша виниловыми коготками его толстую кору. Но она почему-то продолжала держаться за него этой чуждой ему материнской хваткой. Кажется, она действительно любила его, просто до этого не считала нужным выставлять это напоказ.
Норман вовсе не хотел пугать ее, он вообще не собирался домой на зимние каникулы, просто ему нужно было забрать пару вещей с Чемерицевой улицы. Он и представить себе не мог, что Патриция будет ждать его. Все это словно дрожащее искаженное изображение из дурного сна, где его хватает обморок, стоит чемодану оказаться на полу гардеробной, а он позволяет ей стать свидетельницей превращения ее сына в жалкое насекомое.
Пошел ты нахуй, Франц, пошел ты!
- Норман, посмотри на меня, - у нее зачинаются морщинки в уголках глаз, и там, за стройным рядом глянцевых наращенных ресниц блестит влага, Норман вовсе не польщен, он в ужасе, бултыхаясь в формалине тихой лихорадки, - Скажи мне честно.
Когда был последний раз?

Норман хочет плюнуть ей в лицо, что 9 августа. Но это неправда.
Под джинсовым анораком колышутся его ребра. Норман ничего не отвечает.
Ведь она итак знает, отчего он меньше на два размера.

Он выходит из здания в 7, ликуя от того, что сможет добраться до общежития без всяких сцен и ненужного оберточного фарса. Ламбрехт эмоционально выжат настолько, что с трудом борется с пружинистой дрожью в пальцах, пытаясь поджечь сигарету. Норман не только изменил в сценарии пару-тройку сцен, меняя акценты, но и окончательно вырезал себя даже из второстепенных героев. Ноша оказалась слишком велика, и он даже не будет противиться, если кто-то интерпретирует главного героя по-своему, не отталкиваясь от его авторского видения, потому что ему интересно, до зуда под коркой черепа интересно, как его будут примерять на себя. Тебе же советовали попробовать что-то новенькое, хавай!
Норман не успевает даже завернуть за угол, этот лажовый фельдграу вечернего Лондона застывает в глотке сухим кашлем, а в груди что-то с треском лопается, позволяя гною растекаться по жилам мерзким карри.
— Ты обронил тогда.
Перед ним очередной фокус-покус великого Александра Крама, который снова почтил его своим появлением в его и без того хуеватой жизни. Между чужими пальцами одна из тех его писем, которые Норман так сентиментально исчерчивал вдоль и поперек, и сейчас ему даже радостно от того, что в чужих руках еще не самый проигрышный вариант. Это не война, нет, просто Норман не хочет выходить на поле, у него в трахее - вавилонская башня желтеющих черепов всех тех надежд на светлое и безмятежное с этим человеком, которую Норман и рад бы выблевать прямо на блестящие носы крамовских броугов, но находится гордость, пусть и подло стреляющая обидой в глаза. Ему так досадно, что пропадают все слова.
Еще досаднее от того, что Саша бесконечно красив и бесконечно памятен настолько, что впивается шипами изнутри, обнажая незапечатанные груды мгновений отрочества-юности, поделенных на двоих, распятых между двумя дыханиями. Это поражение, и Норман выплатит контрибуцию разве продажей всех своих органов - подавись, все твое, запиши меня на себя, тебе же всегда хотелось иметь какую-то свою недвижимость, ликуй, сука - я обездвижен.
— Ты имеешь полное право на меня злиться, но, блядь, я не один виноват в этой ситуации, Реджи.
И это хуже пощечины.
Норман не желает ждать лифта осознания, вмазываясь костяшками в идеально расчерченную белым светом уличной иллюминации скулу. Из-под адамового яблока выскальзывает бензиновая дорожка норадреналина, в висках набатом вибрирует опрометчивое "не я один" наперебой с хлестким "Реджи". Слова Саши саднят клеймами, Норман взбешивается моментально, катая по лбу свой разогнавшийся до фатальности пульс, малейший полутон обвинения в его голосе - красная тряпка для него, и русский тореадор обваливает на него целые шеренги кумачовых платков, поливая горючим, а после - играясь со спичками. Норман хватает его за грудки, впечатывая спиной к дверям машины-обманки, которая усыпила его бдительность, но не справится с его яростью, и процеживает сквозь сжатые челюсти:
- Как. Ты. Смеешь. Не ты один?! Что я сука сделал?! Попался тебе под горячую мудаческую руку?!
Норман не замечает, что пальцы впиваются в чужую шею до тех пор, пока между фалангами не начинает ходить кадык, и это распаляет его еще сильнее, посылая тонны тока в каждую клеточку тела. Высокое напряжение растет с чудовищной силой, только вякни - я надавлю сильнее.

Отредактировано Norman Lambrecht (2017-10-02 21:19:33)

+5

8

tom odell - heal

Стоило ожидать удара, конечно, он ведь знает Нормана до костяшек, каждую клетку его тела чувствует своей ебанутой душой, каждую мысль понимает на уровне собственного существование, и стоило, блять, ожидать удара, но Саша все же удивляется, когда чувствует боль, и время замедляется до миллисекунд, он слышит звук, с которым трескается его кожа, видит ярость, взрывающуюся в глазах Нормана, осознает до точности количество воздуха, который вырывается из его легких, когда сила удара почти сбивает его с ног, и он до невыносимо точного слышит треск рвущихся нитей - тех, что тянулись от него к Норману, и наоборот, и лишь одна звенящая остается, и Саша видит ее словно наяву, он хочет схватить ее пальцами, заколдовать так, чтобы никогда не рвалась, хочет потянуть и обхватить Нормана руками, забрать и защитить от всего, вот только вся правда в том, что защищать Ламбрехта стоит сейчас только от самого Алекса, и это больно.

Мир снова набирает скорость, и Саша поднимает пальцы к скуле, чувствует кровь на отпечатках и не знает - смеяться или злиться. Норман никогда не бил его, не приносил вред со злости, лишь по личной просьбе в их ночи вместе, когда все стандартные моральные устои вылетали в окно и власть в свои руки брали они со своими такими неправильными, но такими потрясающими кинками. Крам мог бы пошутить сейчас про бладплей, но Норман напротив него словно рассыпается, он невероятно худой и истощенный, словно картина с засохшими розами, что висит у матушки в гостиной. Что ему нужно? Что нужно Норману Ламбрехту? Лишь только стоит сказать, и Алекс разобьется в кровь, дабы это добыть, и они оба знают это уже давно, вот только Саша, кажется, никогда точно не может понять, что именно сделает, и допускает ошибки, но Норман так упрямо отказывается ему подсказывать, и, может быть, в этом и состоит их проблема - недостаток коммуникации. Норман никогда не хотел говорить, Алекс никогда не хотел слушать, они работали наоборот, где Крам всегда мог прийти и проговорить несколько часов, не нуждаясь ни в чем, кроме периодических кивков и несколько советов, но чаще - косяка и секса, и Норман всегда прекрасно справлялся с этим, они оба, они работали именно так, вот только схемы погорели, искры летели во всю стороны и тухли на разбитых скулах Крама, и теперь все было совсем иначе, и как бы крамовская ностальгическая истерия не жаждала вернуть время вспять, это было невозможно, сейчас они находились в другом сеттинге и спектакль продолжался все тот же, только вот акт другой.

— Как. Ты. Смеешь. Не ты один?! Что я сука сделал?! Попался тебе под горячую мудаческую руку?!

- Ты никогда не давал мне повода вернуться.

Алекс не сразу осознает, что нормановские пальцы на его шее, он не сразу понимает, что они давят, отпечатываются на его коже, и он отчаянно хватается за плечи Нормана, смотрит ему в глаза, пусть это и так тяжело, и думает: так вот как я умру. какова ирония.
Он всегда думал, что Норман Ламбрехт был его эликсиром жизни, но Алекс выпил не из того флакона, и теперь та самая жизнь утекала сквозь пальцы Нормана, и он согласен, он, блядь, согласен, забирай меня, высасывай из меня все, что можешь, впитывай в себя, это такая честь, дорогой, поселиться в твоих венах, я отдаюсь, давай же.
Крам не сразу понимает, что он поддается, что не старается отбиться, он лишь недобровольно хватает воздух и пытается что-то сказать, может быть, попрощаться, точно не уверен, но стоит ему вырваться, как ответ придет, он уверен.

И, черт побери, он настолько жалок, ведь Норман так красив сейчас, в этой всепоглощающей ярости, в неконтролируемом желании отомстить, и Саша так сильно его любит, так отчетливо понимает, почему они стали друзьями, ведь Норман настолько ярко, ядовито, по-больному жив, что это завораживает. Саша бы улыбнулся, если бы мог вообще пошевелиться, и он невольно вспоминает все прошлые разы, когда они находились в таком вот положении, вот только разница в том, что раньше они делали это добровольно, возбуждались так и давали друг другу наилучшие воспоминания, а сейчас, кажется, из хороших воспоминаний будет только тот факт, что Крам умрет в лучшей куртке осенней коллекции. Вау. Достижение, Александр.

Голова начинает пульсировать, перед глазами темнеет, но Крам цепляется за сознание, не может отпустить, и где-то здесь снова блядская ирония, ведь точно так же он не может отпустить Нормана, его пальцы все еще цепляются за нормановские плечи, все еще сжимают в попытке поверить, что он реален, что хотя бы вот так ему позволено касаться Ламбрехта. Дурная мысль вдруг появляется в голове, вспыхивает в последних отчаянных попытках его сознания остаться на плаву, и Крам бы нервно сглотнул, вот только на кадыке у него чужие пальцы, ранее такие теплые, а сейчас - смертносные, и поэтому он хватается за мысль, приводит ее в действие прежде чем успевает нормально обдумать - он из последних сил сжимает пальто Нормана и притягивает к себе, пользуется моментом неожиданности, чтобы прижаться губами к искаженной злостью гримасе Нормана, и это работает, потому что хватка на его горле ослабляется, он снова может дышать, и поэтому он использует для этого воздух из легких Ламбрехта, Крам крепко держит его и не отдаляется, и пусть угрозы больше нет, он не может заставить себя перестать целовать его, ведь это так знакомо, так просто, и он хрипло смеется, отстраняясь, не может остановиться, заходится истеричным фейлетоном сумасшедшего, чувствует себя таким живым, когда воздух неприятно дерет горло, но продолжает смеяться.

Норман в таком ахуе, кажется, что Саша пользуется возможностью, ах, история их отношений, не так ли, чертов ты мудила болгарский, и снова целует его, ведь он так соскучился по ощущению Нормана под его руками, так давно хотел вернуться к тому состоянию, где они дружат и ебутся, и ничего из этого не выходит, и это идеально, и он никогда бы не променял Нормана на какие-то блядские отношения, бросил бы в миг всех пассий и каждую однодневку, остался бы рядом, ведь Норман никогда не просил ничего больше, никогда не допускал ошибку влюбленности, всегда был его лучшим другом, и это было прекрасно.
Он крадет у вселенной моменты этой близости, потому что Норман сейчас обязательно ударит его или проклянет, но Краму все равно, ведь впервые за два года он наконец ощущает то, за чем бегал два года, что преследовал по Европе и квартирам каких-то хипстеров, чего не получал ни от вечеринок, ни от алкоголя, ни от громкой музыки, тот решающий фактор, что впаял Нормана Реджинальда Ламбрехта в его схемы так давно.

он целует его словно давно забытым чувством омывая свои порванные вены, вот только никак не поймет, почему же они так испорчены

+5

9

Archieve  – Fuck you

Вспоминать каждый твой взгляд - хуже, чем ловить ртом пули. Норман не хочет погружаться в это снова, Норман не хочет залезать в эту реку и не жалует зубьев сотен граблей, впивающихся в кожу ступней, но не сможет не сделать этого снова, размазывая эктоплазму архива памяти по черепной коробке. Крам (язык не поворачивается сплести в одно тяжелое целое шипящие С и Ш), Крам и не думает вырываться, он наоборот вытягивается, вздергивает подбородок и улыбается одной из тысячи идеальных разрушительных улыбок, Крам вбивается осиновым колом в его искрящееся биополе, вгрызается под кожу, туда, где в сухожилиях звенит его концентрированная тоска. Крам продолжает подавлять его, будучи поверженным, Нормана полосует оглушительная волна бессвязных ослепительных моментов их типичной дешевой драмы о предательстве и трусости в любви, каждый участок кожи покрывается изморозью, каждую конечность разоружает судорога, фаланги, липнущие к чужой колючей у линии челюсти шее, исходятся ломаной дробью - Норман дрожит и путается в невыявленном вопле, гнев переходит в истерику, оседая на вздувшихся легких бетонной кашей. Крама хочется целовать до одури, Крама хочется прирезать на месте и покрывать каждый миллиметр тела ржавой парашей его собственного передавленного ливера, Крама хочется, Крама хочется выслать измятой бандеролью в его ебанный Париж. Знаменитый обездвиженный К. с обветренными губами, мягкими волосами и диким взглядом исподлобья, и не хватит вечности чтобы выреветь эту заедающую увертюру нашего общего, и не хватит полторашки пропитого в густом тумане года, чтобы оставить все связанное с тобой в перхоти штукатурки тех пыльных комнат Лицедейского. В глазах рябит, хрустальные линзы слез лопаются аккурат зрачка и сыпятся солеными брызгами на нижние веки, Норман схватывает на лету, Норман ловит губами резкое:

— Ты никогда не давал мне повода вернуться, — и проглатывает его без запивки, без запинки, без запятых, подразумевающих продолжение. Линия жизни впивается в кадык с такой силой, что улыбка на крамовских губах рвется с жидким хрипом.

Он просто смотрит в упор, и нет ни единого шанса отлипнуть от его слезящейся радужки, пепельно-бронзовой, словно глянцевые струпья сожженной пленки, Норман бы и рад поверить в свою несбыточную мантру "все это сон, галлюцинация, ты просто пиздецки переутомился", но собственные пальцы, под которыми барабанит, сбиваясь, чужой пульс, лишь сильнее загоняют его в горючий дурман реальности, мешая манипулировать своей доверчивостью, скашивая первые бутоны самообмана секирой правды. Норман ждет подвоха, и подсознание любезно преподносит его на блюдечке, потроша все заштопанные карманы памяти.

Мальчики на 4 курсе все такие же привлекательные и жестокие, мальчики полощат его в толчке, шлейфуют грязью и белым налетом поганых языков, мальчики клеймят его синяками и собственным желудочным соком от бесконечных левикорпусов, мальчики получают свое, когда он начинает давать отпор, мальчики будут гнить в братских рвах Азкабана, потому что у Ламбрехта все же есть чертова гордость. Сколько злобы нужно сцедить, чтобы гордость снова материализовалась на пороге его ребер? Норман не знает, где занять забытого в стенах Хогвартса упорства, чтобы дать отпор Александру Краму.

Краму, тому самому, который в три часа ночи, на Астрономической башне с обслюнявленной донельзя самокруткой, взъерошенный и напичканный гелием самого счастливого Рождества. Променявший камин и теплые ладони сестры на старые телескопы и томик Эмиля Золи под мышкой. Крам, с которыми он знакомы с натяжкой полгода, а по ощущениям - никогда не существовали раздельно, Крам в вязанном свитере и в тесном кольце самых честных объятий, честных - потому что еще лишены иного подтекста, честных - потому что Норман Ламбрехт еще только друг, не доросший до пиздежа о своих истинных намерениях и желаниях. Крам, готовый пялиться с ним на звезды, пока не окоченеют даже таз, Крам, накручивающий заиндевевшие отросшие патлы на малиновые тяжелые от холода пальцы.

Краму, который впервые целует первым у самой каморки Филча, колонна напротив, заретушированная полумраком четвертого часа - уже темнеет в три, и у тебя нет ни единого шанса прийти на последний урок. С раскаленными щеками, на которые ложатся пальцы, с острой пряжкой ремня, впивающейся в живот, с дрожащими ресницами и трепетом каждой микроэмоции. Краму который помогает тебе с домашкой, заправляет волосы за ушко и заботливо делит на дорожки первую пыльцу. Краму, который забирается глубже, лезет в самое сердце, прокладывая путь от ключиц к бедрам, который берет свое и пытается скрыть ревность за страницами какого-то учебника. Краму, которого ты ведь не вытравишь, которого ты любишь, куда бы не привел тебя твой побег.

Нормана дергают за полы пальто и прижимаются иссохшим ртом. Нормана выбрасывает на берег реальности фианитовой волной крамовского отчаянья.

Ламбрехт настолько поражен его находчивостью, что руки опускаются сами. Чтобы в следующее мгновение оттолкнуть от себя и стряхнуть с рукавов жаркий осадок чужой хватки. Норман теряется, и гнев тает в складках между бровей, в чужой, отдающей табаком и сыростью удушья, слюне, остывающей на лопнувших губах, гнев дерет нервы послевкусием поцелуя и крошится в грудной клетке розовыми всполохами. Нормана атакует голод, он вытирает тыльной стороной ладони рот, чтобы вписаться им в чужую челюсть, немного промазав с губами. Слабость - порок, отпустите грешнику, эта робкая исповедь полушепотом глючит, как смартфон у первого известняка Косой аллеи, тебе не получить индульгенции, и не найдется в горле никакой благодарности, когда чужой язык касается нёба. Нормана трясет так, что непременно тянет в петлю по стопам Йена Кертиса, когда серым стеариновым пальцам удается открыть дверь незнакомой тачки. Он не может оторваться от Саши (блять, это звучит так по-больному красиво, что зудят зубы), не сейчас, если он хоть на секунду вырвется из плена чужого углекислого газа - непременно свалится под колёса безвольной куклой, мозг был в сети 15 минут назад, нет никакой гарантии, что после этой добитой адреналином и истерикой смелости Норман не бросится с моста, и последнее, что он хотел бы сделать - отпечататься на чужом теле электрическими разрядами, пьяными маками и гвоздиками засосов, потом и кровью прокушенных губ.

Норман втаскивает его в машину, наваливаясь сверху, отрывается, чтобы сесть на бедра и захлопнуть дверь, и скидывает пальто вместе с рубашкой.

+3


Вы здесь » Harry Potter: Utopia » НЕЗАВЕРШЕННЫЕ ЭПИЗОДЫ » der prozeß


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно

5